как он тогда спасал снегиря.
Ушаков нехотя повиновался.
— Спасли, Феденька, зря: все равно снегиря негодяй кот съел! — вспомнила Любушка.
На кухне послышались голоса. Марья Никитишна уговаривала кого-то откушать пирога, а мужской голос благодарил, но отказывался.
В комнату вошел Метакса. Он поклонился Ушакову и прошел к себе, закрыв дверь.
— Что, постоялец еще у вас? — спросил, заливаясь румянцем, Федя.
— А ну его! — махнула рукой Любушка и зашептала: — Он старый — ему уже тридцать лет!
Над Федей вновь засияло солнце… Метакса пробыл у себя не больше пяти минут и снова ушел.
Весь вечер они провели втроем. Пили чай, а потом Марья Никитишна вязала, а Любушка играла с Федей в свои козыри и носки.
Было весело. Когда Федя проигрывал, озорная Любушка щелкала его по носу картами и заливалась смехом.
Наконец настало время уходить. Любушка провожала его до двери.
— Приходите в следующее воскресенье! Мне скучно одной! — сказала девушка на прощанье.
— Приду! — с радостью ответил Федя.
Дул пронзительный ветер, в лицо било снегом, но Федя не чувствовал холода. К себе в комнату он вошел напевая.
— Ого, какой веселый! Да ты, Федя, никак первый раз в жизни выпил! — рассмеялся Паша, при свече пришивающий пуговицы к бострогу17.
— А если б и выпил, Пашенька!
Он обнял друга за плечи и так сдавил, что Пустошкин крякнул:
— Пусти, тамбовский медведь!
Когда в следующее воскресенье Ушаков собирался уходить, Паша, осмелев, спросил:
— Куда? Снова к ней?
— На кудыкину гору! — отшутился Федя и помчался в милую слободку. Дверь ему открыла сама любезная, льстивая Марья Никитишна.
— А, Феденька, деточка! — запела она, увидев мичмана. — Как раз на чаек. Милости просим!
Федя разделся, вошел в знакомую комнату и остолбенел: за столом сидел с Любушкой грек Метакса.
Ушаков стал мрачным и неразговорчивым. Ему было противно, что Марья Никитишна и Любушка ласковы с этим черноглазым красивым греком, что Любушка весело смеется и шутит.
Феде казалось, что на него не обращают внимания, обходятся с ним как с малым ребенком.
После чая девушка принесла карты, но Федя не остался играть, сказав, что завтра, чуть свет, уезжает на неделю в Таврово.
— Вернетесь — приходите, не забывайте нас, — говорила в дверях Марья Никитишна, провожая гостя.
Ушаков ничего не ответил. Он только сжал челюсти и подумал: «Как же, ожидайте. Приду!»
Эту неделю Ушаков работал с остервенением.
Пришло воскресенье.
В последнее время Федя по воскресеньям вставал рано, а теперь отзвонили к обедне, а он еще лежал. Лежал и думал все о том же — о женском коварстве…
Пустошкин уже ушел в город к знакомым, когда Ушаков встал. Подмывало пойти к Ермаковым, но он все-таки остался дома.
До обеда он рисовал фрегат, а вечером достал из сундука маленький томик Сумарокова. Федя любил эти притчи, где так легко текут слова:
где стихи о моряках:
Он листал знакомые страницы, а глаза сегодня ловили иные строчки:
IX
В середине следующей недели Ушакова взаправду отправили в Таврово с чертежами новых прамов.
Не хотелось уезжать из Воронежа, но ехал он со странным удовлетворением: как будто кому-то назло. А очутившись в Таврове, не мог дождаться, когда разделается со своим поручением.
В Воронеж он вернулся только в понедельник.
Паша Пустошкин сидел дома — чертил.
— Федя, а о тебе тут беспокоились, — ехидно сказал Паша.
— Кто?
— Прибегала Любушка, спрашивала: почему, мол, Феденька не приходит? Здоров ли?
— Да ну, брось шутить! — нахмурился Ушаков.
— Ей-ей, не шучу! Прибегала!
— Давно?
— В пятницу.
Ушаков посветлел.
Эта неделя тянулась у него дольше всех других: не мог дождаться конца. В воскресенье утром пошел знакомой дорогой в милую Чижовку. Шел, полный обиды. Шел не торопясь, но в то же время хотелось скорее-скорее…
Открыла сама Любушка:
— Феденька, голубчик! Пришел!
Она кинулась к нему и неожиданно поцеловала в холодную щеку.