Служанка вздрагивает, я тоже; он сказал это непередаваемым тоном, с удивлением, что ли, – словно произнес эти слова не он, а кто-то другой. Нам всем троим неловко.
Первой оправилась от смущения толстуха официантка: она лишена воображения. Она с достоинством мерит взглядом мсье Ахилла – она прекрасно сознает, что может одной рукой схватить его за шиворот и выкинуть вон.
– Почему это я бедная?
Он мнется. В замешательстве смотрит на нее, потом начинает смеяться. По лицу его разбежались бесчисленные морщинки, он легко вертит кистями рук.
– Обиделась. Да я просто так сказал: «бедная девушка», к слову пришлось. Я ничего не имел в виду.
Но официантка поворачивается к нему спиной и уходит за стойку – она всерьез обижена. Он снова смеется:
– Ха-ха-ха! Да у меня просто вырвалось. Ну что поделаешь? Неужели рассердилась? Рассердилась, – констатирует он, словно бы обращаясь ко мне.
Я отворачиваюсь. Он приподнял свой стакан, но пить не собирается – он удивленно и смущенно щурит глаза. Можно подумать, он пытается что-то вспомнить. Служанка села за кассу и занялась рукоделием. Все снова смолкло, но это уже не прежняя тишина. Вот и дождь – он легонько стучит по матовым стеклам; если на улице еще остались дети в карнавальных костюмах, картонные маски размокнут и полиняют.
Служанка зажигает свет – еще только два часа, но небо совсем почернело, в такой темноте шить невозможно. Мягкий свет; люди сидят по домам, они, конечно, тоже зажгли лампы. Они читают или смотрят в окно на небо. Для них… для них все иначе. Они состарились по-другому. Они живут среди завещанного добра, среди подарков, и каждый предмет их обстановки – воспоминание. Каминные часы, медали, портреты, ракушки, пресс-папье, ширмы, шали. Их шкафы битком набиты бутылками, отрезами, старой одеждой, газетами – они сохранили все. Прошлое – это роскошь собственника.
А где бы я стал хранить свое прошлое? Прошлое в карман не положишь, надо иметь дом, где его разместить. У меня есть только мое тело, одинокий человек со своим одиноким телом не может удержать воспоминания, они проходят сквозь него. Я не имею права жаловаться: я хотел одного – быть свободным.
Маленький человек ерзает и вздыхает. Он совсем съежился в своем пальто, но время от времени выпрямляется, обретая человеческий облик. У него тоже нет прошлого. Если хорошенько поискать, можно, конечно, найти у родственников, которые с ним больше не встречаются, фотографию какой-нибудь свадьбы, на которой он присутствует в крахмальном воротничке, рубашке с пластроном и с торчащими молодыми усиками. От меня, наверно, не осталось и этого.
Вот он опять на меня смотрит. Сейчас он со мной заговорит, я весь ощетинился. Никакой симпатии мы друг к другу не чувствуем – просто мы похожи, в этом все дело. Он одинок, как я, но глубже погряз в одиночестве. Вероятно, он ждет твоей Тошноты или чего- нибудь в этом роде. Стало быть, теперь уже есть люди, которые меня узнают: поглядев на меня, они думают: «Этот из наших». Ну так в чем дело? Чего ему надо? Он должен понимать: помочь мы ничем друг другу не можем. Люди семейные сидят по домам посреди своих воспоминаний. А мы, два беспамятных обломка, – здесь. Если он сейчас встанет и обратится ко мне, я взорвусь.
Дверь с шумом распахивается – это доктор Роже.
– Приветствую всех.
Он входит, свирепый, подозрительный, покачиваясь на своих длинных ногах, с трудом выдерживающих груз его тела. Я часто вижу доктора по воскресеньям в пивной «Везелиз», но он не знает. Он сложен, как отставные тренеры Жуэнвиля: бицепсы толщиной с ляжку, объем груди сто десять, а ноги хлипкие.
– Жанна, Жанна, крошка моя.
Он семенит к вешалке, чтобы повесить на крючок широкополую фетровую шляпу. Служанка сложила рукоделия и не спеша, сонно идет к доктору, чтобы высвободить его из его плаща.
– Что будете пить, доктор?
Он с важностью воззрился на нее. Вот что я называю красивой мужской головой. Потрепанное, изборожденное жизнью и страстями лицо. Но доктор понял суть жизни, обуздал свои страсти.
– Я и сам не знаю, чего я хочу, – говорит он густым голосом.
Он рухнул на скамью напротив меня и отирает пот со лба. Когда ему не надо удерживать равновесие, он чувствует себя прекрасно. Глаза его внушают робость, большие глаза, черные и властные.
– Это будет… будет, будет, будет старый кальвадос, дитя мое.
Служанка, не шевелясь, созерцает громадное, изрытое морщинами лицо. Она задумалась. Маленький человечек поднял голову и облегченно улыбается. И вправду, этот колосс – наш избавитель. На нас надвигалось что-то зловещее. А теперь я дышу полной грудью – мы среди людей.
– Ну так что, где мой кальвадос?
Служанка вздрагивает и уходит. А доктор вытянул свои толстые ручищи и сгреб в охапку столик. Мсье Ахилл счастлив – он хотел бы привлечь внимание доктора. Но тщетно он болтает ногами и подпрыгивает на скамье – он так мал, что его не слышно.
Служанка приносит кальвадос. Кивком она указывает доктору на его соседа. Доктор Роже медленно разворачивается всем корпусом: шея у него не гнется.
– А, это ты, старое отребье, – кричит он. – Еще не сдох? И вы впускаете эдакий сброд? – обращается он к служанке.
Он глядит на человечка своим хищным взглядом. Прямой взгляд, который все ставит на свои места.
– Старый псих – вот кто он такой.
Доктор Роже даже не дает себе труда показать, что шутит. Он знает: старый псих не рассердится, он расплывется в улыбке. Так и есть – тот униженно улыбается. Старый псих расслабился, он чувствует: его защитили от него самого, сегодня с ним ничего не случится. И самое ужасное: я успокоился тоже. Так вот что со мной такое – я всего-навсего старый псих.
Доктор смеется, он бросает на меня призывный взгляд сообщника; без сомнения, из-за моего роста – да и рубашка у меня чистая – он готов пригласить меня участвовать в его шутках.
Я не смеюсь и не отвечаю на его заигрывание – тогда, не переставая смеяться, он испытывает на мне устрашающий огонь своих глаз. Несколько секунд мы неотрывно смотрим друг на друга: прикидываясь близоруким, доктор меряет меня прищуренным взглядом – он обдумывает, к какому разряду меня отнести. К разряду психов? Или к разряду проходимцев?
И все– таки первым отводит глаза он -подумаешь, спасовал перед каким-то одиночкой, никакой общественной значимости не имеющим, стоит ли об этом тужить, это тут же забудется. Доктор сворачивает сигарету, закуривает и сидит неподвижно с застывшим и жестким, как это бывает у стариков, взглядом.
Хороши морщины – они у него всех видов: поперечные рытвины на лбу, гусиные лапки у глаз, горькие складки по обе стороны рта, не говоря уже о желтых веревках, висящих под подбородком. Повезло доктору – увидев его еще издали, всякий скажет: вот человек, который страдал и который пожил в свое удовольствие. Впрочем, доктор заслужил свое лицо: он ни на