удовольствие леди Мюриэл и ее гостям. Она села за инструмент и сразу же заиграла. Темп и выразительность ее игры, насколько я мог судить, были просто превосходны; она касалась клавиш с такой невероятной легкостью, что поначалу из-за шума разговоров было трудно разобрать мелодию, которую она исполняла.
Но через минуту шум сам собой утих, воцарилась мертвая тишина, и мы затаив дыхание слушали незабываемую, поистине небесную музыку.
Поначалу, все так же едва прикасаясь к клавишам, девочка сыграла нечто вроде интродукции в миноре. Казалось, свет почти померк, на улице стемнело и в зал вползли вечерние сумерки. Затем в сгустившем полумраке блеснули первые ноты мелодии — такие нежные и чистые, что слушатели затаили дыхание, боясь пропустить хоть один звук. А мелодия вновь и вновь звучала с новой силой в том же минорном ключе, с которого и началась, и всякий раз, когда она, образно говоря, вспыхивала громче, вокруг каким-то невероятным, поистине магическим образом становилось светлей! Инструмент под детскими пальчиками, казалось, щебетал, словно пташка. «Проснись, любовь моя, — казалось, пел он, — и улетай! Видишь, зима кончилась, дожди начались и прошли, земля покрылась цветами, настала пора птичьих песен!» — При последних звуках слушателям показалось, что они слышат даже последние капли, которые стряхнул с ветвей порыв ветерка, и видят первые лучи солнца, радостно пробивающегося из-за туч.
Французский Граф вскочил и взволнованно зашагал по залу.
— Никак не могу вспомнить, — воскликнул он, — название этой очаровательной пьески! Это, скорее всего, отрывок из какой-то оперы. Но и название оперы никак не приходит мне на память! Скажи же, как она называется, дитя мое!
Сильвия поглядела на него каким-то отрешенным взглядом. Она перестала играть, но ее пальчики продолжали скользить по клавишам. Все ее страхи и смущение бесследно исчезли, и осталась только чистая радость и блаженство музыки, льющейся в наши сердца.
— Как же она называется? — нетерпеливо повторил Французский Граф. — Скажи мне название этой оперы!
— Опера? Я даже не знаю, что это такое, — прошептала Сильвия.
— Ну хорошо, а как же ты называешь дуновение ветерка?
— Я не знаю его имени, — отвечала девочка, вставая из-за пианино.
— Нет, это просто волшебство какое-то! — воскликнул Французский Граф, шагая следом за Сильвией и обращаясь ко мне, словно я в его глазах был неким хозяином этого вундеркинда-виртуоза и наверняка должен был знать, что именно она исполняет. — Вам доводилось слышать ее игру прежде, то есть, я имел в виду, не только сегодняшним вечером? Как называется это неуловимое дуновение?
Я отрицательно покачал головой. От дальнейших расспросов меня избавила леди Мюриэл, которая подошла и попросила Французского Графа спеть нам что-нибудь.
Граф с пафосом всплеснул руками и учтиво поклонился:
— Видите ли, миледи, я пролистал — то есть, я хотел сказать, просмотрел — все ваши песни и убедился, что ни одна из них не подходит для моего голоса! Они написаны не для баса!
— Но, может быть, вы что-нибудь выберете? — настаивала леди Мюриэл.
— Давай поможем ему! — шепнул Бруно на ухо Сильвии. — Давай поможем — ты ведь умеешь!
Сильвия кивнула.
— А можно мы попытаемся подобрать для вас какую-нибудь песенку? — ласково спросила она.
— Mais oui![29] — отвечал высокомерный певец.
— Конечно, можно! — сказал Бруно. И дети, взяв польщенного Графа за руки, повели его к шкафу с нотами.
— Надеюсь, они что-нибудь подберут, — заметила через плечо леди Мюриэл.
Я повернулся к Господину, намереваясь продолжить прерванный разговор.
— Вы заметили… — начал было я, но в этот момент подошла Сильвия, чтобы увести Бруно. Малыш только что вернулся ко мне и был необычайно серьезен.
— Ну пойдем же, Бруно! — настаивала она. — Мы же почти нашли ее! — А затем добавила шепотом: — У меня в руке — медальон. Пока они все смотрели на меня, я не могла им воспользоваться.
Но Бруно попятился.
— Тот человек уже сказал мне, как они называются.
— Они? И кто же это? — удивленно переспросил я.
— Я спросил его, — пояснил Бруно, — какие песни ему больше нравятся. Он отвечал: «Мужские, разумеется. Не для дамского голоса». А я сказал: «Мы с Сильвией нашли для вас песню мистера Тоттлса. Может быть, она подойдет?» А он отвечал: «Подожди, вьюн этакий!» А я ведь никакой не вьюн, сама знаешь!
— Ну, я думаю, он не хотел тебя обидеть! — заметила Сильвия. — Он ведь француз и говорит по- английски не так свободно, как…
Бруно заметно повеселел:
— Уж конечно, если он фланцуз, то говорит похуже нашего! Фланцузам ни за что не научиться болтать по-английски так же легко, как мы! — Он подал руку, и Сильвия тотчас увела его.
— Милые дети! — проговорил пожилой джентльмен, сняв очки и тщательно протирая их стекла. Затем он опять надел их и с улыбкой огляделся по сторонам. Дети тем временем принялись рыться в нотах, и я даже услышал укоризненную реплику Сильвии: «Аккуратней, Бруно! Это же не охапка сена!»
— Никак нам не удается продолжить беседу, — заметил я. — Давайте вернемся к нашей теме.
— Охотно! — отвечал пожилой джентльмен. — Меня очень заинтересовало то, о чем вы… — Он сделал небольшую паузу и с досадой потер лоб. — Опять забыл! — пробормотал он. — О чем бишь я? О господи! Вы что-то такое рассказывали… Да-да. Так вот. Какого учителя у вас ценят больше: того, чьи слова понятны всем, или того, каждая реплика которого ставит слушателей в тупик?
Я был вынужден признать, что у нас гораздо больше уважают тех, кого мало кто может понять.
— Ах вот как, — отозвался Господин. — Вот в чем кроется причина. А мы, знаете, прошли этот этап лет восемьдесят, а то и девяносто назад. Тогда самый уважаемый наш наставник говорил день ото дня все более и более непонятные вещи, а мы все больше и больше восхищались им — совсем как ваши снобы — ценители искусства, которые именуют туман самым важным элементом пейзажа и с наслаждением восторгаются всем тем, чего попросту не видят! А теперь, если позволите, я расскажу вам, как все это кончилось. Наш ученый идол читал нам лекции по Философии Морали. Разумеется, его бедные ученики не могли воспринять их умом, зато воспринимали сердцем; и когда приходило время экзаменов, они писали все, что им взбредет в голову, и экзаменаторы говорили: «Прекрасно! Какая глубина мысли!»
— И что же было с вашими выпускниками впоследствии?
— Разве не ясно? — отозвался Господин. — Они тоже становились преподавателями и тоже повторяли всю эту заумную чепуху, а их ученики послушно записывали ее, а экзаменаторы принимали ее за науку, и никто даже не задумывался: а есть ли в ней хоть крупица здравого смысла?!
— И как же это все кончилось?
— А вот как. В один прекрасный день мы проснулись и обнаружили, что никто из нас не имеет ни малейшего представления о том, что же такое Философия Морали. И тогда мы решили уволить всех до одного преподавателей, наставников, экзаменаторов и всех прочих. Если кому-то хотелось познакомиться с этой философией, ему приходилось изучать ее самостоятельно; и лет через двадцать, а то и больше, у нас появилось несколько знатоков, которые неплохо в ней разбирались! А теперь скажите мне вот что. Сколько лет ваша молодежь постигает науку в университетах, прежде чем сдавать выпускные экзамены?
— Года три-четыре, — отвечал я.
— Совсем как у нас! — воскликнул он. — Мы тоже учили их кое-чему, и как только они начинали хоть что-то понимать, мы начинали все сначала! Мы, образно говоря, досуха вычерпывали колодец, когда воды в нем было всего на четверть. Мы убирали урожай в садах, когда яблони еще были в цвету. Мы применяли суровые законы математики к цыплятам, еще только готовящимся вылупиться из яйца! Да, разумеется, ранняя пташка червячка клюет — или, говоря по-вашему, кто рано встает, тому Бог дает, — но если птичка проснется настолько рано, что червячок еще сидит глубоко в земле, как вы думаете, велики ее шансы хорошенько позавтракать?