Она не договорила… Она, казалось, задохнулась под волной захватившей ее страсти. Маленькая гибкая рука все сильнее и сильнее сжимала шею Арнольда, а пряный, острый, как нож, аромат мускуса начинал кружить ему голову. Ученица превзошла, по-видимому, в науке страсти своего учителя. И уже вполне оправдала все его ожидания. Действие от тех раздражающих, чувственных поцелуев, которыми он вот уже скоро пять лет, как покрывал эту белую, как жемчуг, шейку и розовое детское личико, сказалось теперь. Он во всей его потрясающей силе отравил ядом знойной похотливой любви этого ребенка, и мог теперь пожинать плоды рук своих.
Но Арнольд медлил… Эта девичья страсть не могла не захватить даже такую пресыщенную натуру. Слишком непосредственно и искренно вырвалась она наружу. Но что-то более сильное удерживало его в границах… Может быть, то были обломки благородных традиций. Может быть, где-то на дне души притаившаяся щепетильность. Владея телом матери, он не хотел опускаться до гнуснейшей из измен — связи с ее ребенком. К тому же Клео была слишком молода. А в глубине души своей, помимо всего остального и едва ли не главным образом, Арнольд все-таки боялся ответственности. Мог выйти грандиозный скандал. Он знал свою Анну, суровую и в любви и в ненависти. Последнее особенно сильно противодействовало его желанию, заставляя его думать о последствиях.
Он опомнился первый. Осторожным, но сильным движением оторвал впившиеся в его шею руки и, мягко отстранив от себя трепещущее и тянувшееся к нему тело девушки, произнес своим обычным небрежно-шутливым тоном:
— Ну довольно, Котенок… Подурила и будет. Взгляни лучше на меня повнимательнее: разве можно любить такой обворожительной девушке такого старика! Ну да, я был не прав перед тобою. Я был дурак в то время, когда играл с таким горячим огоньком. Но кто же знал, что у нашего Котика такой бурный темперамент. Что? Не вздумаешь ли ты отрицать этого? Поцелуй же меня, как брата или как старика дядю, моя маленькая рыжая Кошеч…
Он не договорил. Клео стояла теперь перед ним, вытянувшись во весь свой невысокий рост, странная, напряженная, прямая, как стрелка… И глаза ее метали молнии.
— Вон! — произнесла она раздельно, отчеканивая каждое слово. — Подите вон, господин Арнольд… И знайте, что вы мне гадки за все ваши подлые поступки со мною!
И дождавшись, когда он, отвесив ей насмешливый, преувеличенно низкий поклон, скрылся за дверью, она с размаху кинулась с истерическим криком на кушетку и разрыдалась сухими, тяжелыми рыданьями, рвущими грудь…
V
— Что я наделала, Фани! Что я наделала! Он никогда не простит, никогда не забудет! Подумай: наговорить ему гадостей, выгнать его вон из комнаты, как какого-нибудь мальчишку! О, Фани, этого он мне никогда не простит!
— Ты дура, Клео… Набитая дура… И когда ты научишься ценить сама свою собственную особу! Не мы для мужчин, а они для нас. Эти животные, казалось бы, созданы исключительно для нашего благополучия, а они только являются источником нашего несчастья. А почему? Потому что наша сестра глупа, как этот окурок, а их брат жесток и чудовищно бессердечен.
И с этими словами худая до карикатурности Фани, вернее Ефросинья Алексеевна Кронникова, двадцатидвухлетняя жгучая брюнетка негритянского типа, с преждевременно увядшим лицом рано познавшей тайны жизни особы, с каким-то ей одной свойственным шиком отбросила через плечо недокуренную пахитоску.
Она и Клео курили, развалившись на диване в непринужденных позах в большом кабинете молодой хозяйки, похожем скорее на гарсоньерку молодого холостяка, нежели на комнату барышни. Удобная кожаная мебель, шкуры зверей, разбросанные на полу, картины и статуэтки фривольного жанра, коллекция оружия, развешанного по стенам, все это мало гармонировало с обычными женскими привычками. Но Фани Кронникова была, можно сказать, исключительная женщина. Ее родители умерли давно, оставив огромное состояние дочери, тогда еще девушке-подростку. Была назначена опека, от которой всего лишь год тому назад избавилась Фани, и теперь, по окончании гимназии (она кончила курс ученья только на два класса раньше Клео, тогда как была старше на целых шесть лет), молодая Кронникова пила жадными глотками жизнь. Поселив в своем собственном доме-особняке полуслепую старую деву — тетку и сделав этим уступку общественному мнению, Ефросинья Алексеевна не обращала с тех пор никакого внимания на свою родственницу.
В этом доме-особняке с утра до вечера на половине молодой хозяйки толкалась молодежь; устраивались еженедельно едва ли не самые забавные в столице вечера. Сюда приглашались с большим выбором молодые люди, преимущественно из золотой молодежи, кутящие сынки видных аристократических фамилий или молодые коммерсанты и подруги Фани, любившие повеселиться и не особенно строгие в выборе способов этого веселья.
Злые языки говорили, что в роскошной экзотической гостиной молодой Кронниковой, устроенной по образцу древних индийских гаремов, происходили афинские, или же эротические, сеансы, изобретательнице которых позавидовала бы любая гетера древности.
Некрасивая, похожая на негритянку, смуглая, черноволосая, с вывороченными ноздрями и до безобразия чувственными губами, Фани имела, несмотря на свою внешность молодой гориллы, положительный успех у мужчин. Испорченная, утонченно-порочная, она покоряла своей распущенностью, цинизмом и вульгарной простотой. Ей приписывали любовников десятками, но никто с уверенностью не мог бы назвать ни одного. Всегда ярко и пестро одетая, залитая бриллиантами, пропитанная насквозь каким-то пряным, ей одной известным ароматом, Фани действовала возбуждающе на толпу теснившихся вокруг нее друзей-мужчин. И терпеть не могла поклонения и лести… Она сама присматривала, выбирала себе любовника. Разнузданно-откровенная, она всегда имела про запас готовую фразу, которую и бросала с ей одной свойственным цинизмом:
— Не старайтесь обхаживать меня, миленький. Не стоит труда. Все равно не выгорит. Терпеть не могу никаких подходцев. Я с батькиным миллионом сама могу прекрасно и выбирать, и покупать, и ко всем чертям послать в преисполню. Поняли, душенька? И зарубите это у себя на носу.
Но даже такая грубость ей прощалась.
— Хамка, мужичка, — процедит только сквозь зубы обиженный ею юнец и все же не находит в себе достаточно силы уйти из дома Кронниковой, таящего в себе какую-то притягательную грешную силу, не будучи в состоянии расстаться с ее утонченно задуманными экзотическими вечеринками.
К Клео Орловой Фани Кронникова питала какую-то исключительную нежность, выражаемую, впрочем, довольно своеобразно. Клео у нее из дур не выходила, и Фани ругала девушку, по ее собственному выражению, как «Сидорову козу». Но дружба ее с юной Орловой не прерывалась.
— Мы прекрасно дополняем одна другую, ты не находишь! — часто говорила она подруге, дымя неизменной пахитоской, — ты белая, рыжая, маленькая красавица; я — негритянка, черная горилловидная уродка. Но на фоне твоей красоты мое уродство кажется острее и заманчивее, а твоя красота от него только выигрывает. И поверь мне, нам положительно глупо расставаться.
И девушки не расставались, несмотря на то, что Анна Игнатьевна Орлова строго-настрого запретила своей Клео входить в сношения с «гориллой» Кронниковой.
Сейчас, в этот майский вечер, когда в открытые окна дома врывались вместе с ароматом весеннего воздуха и зацветающей черемухи гудки автомобилей и гул трамваев с Каменноостровского, в конце которого находился особняк молодой миллионерши, Клео рассказала подруге подробно всю происшедшую между нею и Арнольдом размолвку.
— О дура! Трижды дура! — взвизгнула Фани. — Ведь создает же таких Господь!.. Ну что ты выиграла тем, что прогнала его?
— Да ведь он же подло поступил со мною, Фанечка!
— Подло? Ничуть… Каждый мужчина сделал бы не лучше. Конечно, ты была ребенком и попалась, как кур во щи, на эту удочку. Но все еще можно поправить, уверяю тебя.