впадали в тоску и ярость, то мешали в кучу тузы и вшей.
Человек с зазеркальным именем Арон Аронсон проработал у них три года, был советник Джемаль-паши, а теперь разгуливал в ставке
Алленби и читал донесения на иврите.
У любой истории есть конец. Этот был не глупее прочих. Льежский голубь летел с запиской на каирскую голубятню, но устал от зноя и сел напиться прямо в руки солдата-турка.
Я помню эту исповедь, полковник, как многие не помнят колыбельных.
Лежал валетом на одной кровати с братом и слушал про Аронсона, про первую еврейскую разведку, про темной памяти не стихнувшие страсти.
Дорогой Арон! Сделай так, чтобы корабль прибыл 27-го сентября, хотя неясно имеет ли смысл уже. Положение ухудшается, наши ужас как перепуганы, и возможно, что готовы уйти…
Я пришла к выводу, что стоит упорядочить дела на месте, чтобы оставить себе возможность возвратиться сюда когда-либо. Может быть, это ошибка, но мы будем рисковать до последней минуты. Не сумеем пробраться к берегу, так прорвемся туда с оружием… Если Бог даст и нас не схватят до послезавтра, то увидимся в полночь. Сара”.
В этом взгляде не было даже просьбы, только жертвенность и решимость. Зачарованный дурень Хаим, знавший каждую тень в пустыне, говоривший на всех наречьях, стал последним гонцом, курьером, почтовым голубем Сары Аронсон.
У подножия Иерусалима всадник в серой джелабе остановил коня. На развилке сидела старуха, продавала воду в кувшине. В сумерках было едва заметно, как они смотрят по сторонам, говорят негромкое о погоде, пока он набирает в карманах мелочь. Прямо – в гору, в
Иерусалим. Направо путь уходил на Азу, Бэер-Шеву и на Египет. Где-то там пролегала линия не стрелявших пока фронтов.
В сказках, которые слушать на ночь, неуместен вопрос “зачем?”. В сказках, войнах и опереттах есть такая слепая воля, от которой не отвертеться. Надо было спешить направо, где шумела вдали не речка, не песчаная буря даже, где гудела сама история с географией вперемешку. Хаим тронул коня за гриву и поехал в Иерусалим.
5 октября Сару арестовали. Ей разбили костяшки пальцев. Привязали к воротам дома и пороли пастушьей плеткой. Они искали всех остальных бойцов, разбежавшихся по холмам. Перед тем как везти ее в Назарет, офицер разрешил ей переодеться. В потайном отделе туалетного шкафчика Сара прятала револьвер. Она была б до конца красивой, если б не легкая наглость рта.
А 12 октября английский корабль всю ночь дозором стоял на рейде, только не было там никого живого. Не было никого.
Новость о русском перевороте пришла в Израиль 10 ноября. Англичане начали наступление. И, когда в Одессе уже штормило, генерал Алленби въехал в Иерусалим.
Тошнота измучила и отстала, хотя легкая килевая качка все еще колыхала судно, но уже на востоке размазали синеву – до утра оставалось совсем немного, а утром Хаиму было легче, он ведь мелкая птичка, жаворонок, птица певчая, без гнезда.
Он забыл свою жизнь в Израиле, путешествия за два моря, мед и горечь на языке. Никогда он больше уже не плавал, да и ездил всего однажды, с неохотой – в эвакуацию, когда в город входили немцы.
Иногда к нему приезжали люди, мать тогда незаметно фыркала, нас гоняли гулять на улицу и зашторивали окно. А раз в неделю за ним присылали с нарочным, в громыхавшей уже “Победе”, дед кряхтел, забирался сзади и, устраиваясь на сиденье, обнимал коричневый свой портфель, с ручкой, перебинтованной изолентой.
Когда настала его пора, он опять же уселся в кресло и, до мутной щели расслабив веки, наблюдал за исходом себя в песок. В этом разница между нами: в свой черед я надеюсь сгинуть с широко распахнутыми глазами, устремленными в яркую точку неба.
Глава 4
Отчим вырос, наверное, первым русским сыном блатной Одессы – ее испытанная шпана, белая кость обалдевшей рыбы, оглушенной переворотом.
Так и вижу его посреди дороги, в кепке, задранной набекрень, и чужого размера потертых ботах, еле видимых из-под рваных, до земельного цвета линялых клёшей. Чертова дюжина жарких лет обдавала его каштаном и (к моим семнадцати – серый ежик) вился по ветру ясный чуб. Впереди растаял печальный “Хорьх” с серебристой данлоповской запаской, от которого только что шуганули, чтоб не пачкал и не мешал. Оставалось дворами идти домой – скоро вечер, с утра светило уйти рыбачить: кто погиб, убежал в гражданку, и он, со своим не мальчишьим мускулом и широкой, уже огрубелой кистью, стал совсем не лишней рукой в порту.
Прямая дорога к дому тетки, приютившей парня еще в семнадцатом, после смерти матери от чахотки, лежала через каскад складов, по драным крышам которых ночью он умел проходить на ощупь в безошибочной тишине.
Когда я вернулся туда спустя рукава отменного иностранца в девяносто третьем году – один, – ничего уже не осталось тем же, всюду бледный ракушечник новостроек да крикливые надписи на киосках – не окраина мертвой моей страны, а теплые язвы болезней детства беспризорника новых дней. Вместо покосившегося дровяного склада набух пшеничный кирпич котельной, в которой делали героин, и мутноватые сявки-девки разносили кульки по краям углов. Легенды оптом пропали даром, разменялись на анекдоты, эмигрировали в Россию, разбежались по городам. Словно лопнувшая медуза удобряет чужую почву – в прозрачной вязкости полутрупа уже зарождалась иная жизнь, мне, к несчастью, она была неведома и, пожалуй что, не нужна.
Выстрелы грохнули где-то рядом. Сашка сплюнул и кувыркнулся вниз с сарая еще быстрее, чем к земле долетел плевок.
В тупичке между ткацкой и дровяным растерянно щурился толстоватый, невысокий, в хорошей кирзе бандит – наган нырнул у него за пояс.
Единственным выходом из загона, куда Саня сдуру, со страха прыгнул, оставалась маленькая лазейка между фабрикой и сараем, откуда явно пришел толстяк, там же, ясно, его и ждали, а забраться опять на стену без подручного было швах.
– Ты откуда?
– Иду домой. Их там много?
– Да вроде один.
– А чего он ближе-то не подходит?
– А кто его знает? Подмоги ждет. Он же не знает, небось, что я без патронов.
На фабрике рядом была зарплата, и оттуда, наверное, этот гвалт.
Ожидание было подобно смерти – для налетчика можно считать равно.
Когда чекисту придут на помощь, то и Сане может легко достаться, как начнут без разбора палить по стенам – слушай, вытащи револьвер.