просто не знает тебя и не успел убедиться, что ты достоин доверия. Ты ещё найдёшь способ снискать его расположение. Или встретишь другого, кто согласится тебя вразумить…»
Уровни в рудниках отсчитывались сверху вниз. Позади остались шестой и десятый, а потом и пятнадцатый. Воздух делался всё более тяжёлым и спёртым, и в нём начинало ощущаться тепло, шедшее из земных недр. Каттай знал: под Большим Зубом, где число уровней перевалило уже на четвёртый десяток, в самых нижних забоях от жары нечем было дышать.
На семнадцатом уровне кончилась главная лестница, и для того, чтобы спуститься ещё ниже, пришлось для начала пройти по длинному штреку.[5] Он был весь вырублен в скале, но серо-жёлтый камень, пронизанный паутинами трещин, оказался ненадёжен, и через каждые несколько шагов потолок подпирали деревянные крепи. Между ними справа и слева чернели отверстия штреков поменьше, ведших в забои. Они тянулись далеко в недра горы. Если туда заглянуть, можно было услышать скрежет колёс и увидеть вереницы приближающихся огоньков. Это горели фонарики каторжан, кативших тачки с рудой. Один за другим они появлялись из темноты и шли все в одну сторону, с натугой катя полные тачки. Худые, жилистые мужчины в лохмотьях, называвшихся когда-то одеждой, иные – почти совсем голые. Сплошь покрытые рудничной пылью, глубоко въевшейся в кожу, так что на тёмно-серых лицах, лоснящихся от пота, выделялись только рты и глаза. Все – в ошейниках. Намертво заклёпанных и снабжённых крепкими ушками. Здесь, в подземелье, нет ночи и дня, но есть время, выделенное для сна. Когда настанет это благословенное время, тачки заберёт новая смена, а в ушки проденут длинную цепь, и невольники вповалку заснут на камнях. Кому-то, ещё способному думать и чувствовать, приснится небо и солнце, но большинство провалится в черноту без сновидений. Чтобы проснуться к началу ещё дного безрадостного дня – или того, что они принимали за день… Одинаковые косматые бороды, нечёсаные волосы, сальными космами прилипшие к спине и плечам… Тусклые глаза нехотя отрывались от каменного пола с выглаженной колёсами дорожкой посередине, скользили по распорядителю, мастеру и Каттаю… и вновь упирались в пол или в спину идущего впереди. По штреку туда и сюда прохаживались надсмотрщики. Они почтительно здоровались с Шаркутом, кивали мастеру Каломину, а на Каттая не обращали внимания.
И хорошо, что не обращали. Каттай уже успел представить себя таким, как здешние невольники – босым (оттого, что сапожки протёрлись о камень и свалились с ног кожаными лоскутами…), постепенно тупеющим за непосильной работой… забывшим, как его звали и откуда он родом…
«Вот что будет со мной, если сегодня я оплошаю!..»
Они почти достигли лестницы, уводившей на самые глубокие уровни, когда навстречу попался ещё один раб. Он был не просто в ошейнике, как все, – на руках и ногах звякали, раскачиваясь, кандалы. И он не мог бы избавиться от тачки, даже если бы захотел. К ней, точно пуповина, тянулась от его пояса цепь. Невольник поднял лохматую курчавую голову, и Каттай увидел острые злые глаза. Совсем не такие, как у других. А в следующий миг закованный человек повернул тяжёлую тачку и с рычанием устремился прямо на них.
Каттай прирос к полу. Ему показалось – ярость раба была устремлена на него одного. Каломин что-то сипло пролаял, что именно – мальчик не понял… Надсмотрщики оказались далековато, но Шаркут отреагировал мгновенно, с убийственным хладнокровием. Тяжёлый кнут словно сам собой вылетел у него из-за пояса и с шипением зазмеился навстречу бегущему.
Удар был метким и страшным. У себя дома Каттай однажды видел казнь незначительного вельможи, злоумышлявшего (как объявил глашатай) против государя шулхада. Палач, вооружённый кнутом, с четвёртого удара убил осуждённого… Люди говорили, за такое милосердие ему было щедро заплачено. Так вот – тот палач мог бы у Шаркута многому поучиться. Раба отбросило и сбило с ног, гружёная тачка упала набок и всей тяжестью придавила цепь-пуповину. Досадливо ругаясь, подбежали двое надсмотрщиков. Бунтовщика высвободили и вздёрнули на ноги, живо просунув ему между спиной и локтями толстую палку. Другие невольники катили свои тачки мимо. Редко кто поднимал глаза посмотреть, что произошло. Каждый знал, сколько тачек он вывез и сколько ещё осталось до назначенного урока. Не выполнишь его – ляжешь спать голодным.
Это было гораздо важнее всего, что мог выкинуть непокорный…
Распорядитель свернул свой кнут и подошёл.
– Ну? – сказал он. – Когда наконец прекратишь свои шуточки, носорожье дерьмо?..
Каттай тут только рассмотрел, что невольник был чернокожий. Красивый, очень крепкий мужчина с точёным и выносливым телом воина, ещё не сломленным каторгой. По выпуклым мышцам груди пролёг глубокий, сочащийся кровью след от удара. Шаркут знал, как бить, чтобы остановить и должным образом наказать, но не изувечить. Он помнил, во что обошёлся руднику этот невольник, и цена ещё не была им отработана.
– Если ты, Мхабр, в бою так же ловко орудовал копьём, как здесь тачкой, не удивляюсь, что малыши пепонго взяли тебя так легко! Или ты сам сдался в плен?
Мономатанец даже с заломленными руками возвышался над распорядителем на добрых полторы головы – Шаркут при всей своей силе был кряжист, но невысок.
– А что они сотворили над твоей женой, вождь? Эти ловкие маленькие пепонго, я слышал, так здорово умеют укрощать рослых, полногрудых красавиц сехаба…
Чёрного воина держали умеючи и крепко, он не мог ни ударить, ни пнуть ногой. Он посмотрел на Шаркута и плюнул. Не в него, просто себе под ноги. По верованиям его родины – а там давали пощаду врагу, схватившемуся за древко оружия, – это было страшнейшее оскорбление. «Я настолько не желаю иметь с тобой ничего общего, что нас не свяжет даже плевок!..»
Шаркут, как выяснилось, это очень хорошо знал. Его кнут снова вылетел из- за пояса, он перехватил рукоять, как дубинку, и её увесистый конец, выточенный из твёрдого дерева, врезался мономатанцу под рёбра. А потом, долей мгновения позже, так, что два удара почти слились, – в самый низ живота.
Надсмотрщики выпустили чернокожего, и он свалился, не в состоянии вздохнуть. Некоторое время он только корчился, судорожно дёргаясь и извергая зелёную желчь. А потом, когда смог наконец набрать в лёгкие воздуху, – он закричал.
Его гордость воина начала-таки давать трещину…
– Этого в забой, – велел Шаркут. – Приковать и заклеймить, а дальше посмотрим.
И, более не оглядываясь, пошёл дальше, к лестнице. Рабов в рудниках – тысячи, и строптивцев среди них гораздо больше, чем ему хотелось бы. Примерно накажи одного, проявившего открытое непокорство – и, глядишь, десять других хорошенько подумают, прежде чем отважиться на какую-то дерзость… Мастер Каломин потащился за распорядителем, вполголоса продолжая бранить мономатанца, едва не раскрошившего о стену его старые кости. Каттай больше не приставал к рудознатцу с расспросами. Маленького халисунца трясло так, что челюсть не стояла на месте, а пальцы сделались ватными. Сейчас для него наступит время испытания, и он ошибётся. За лобной костью пульсировала уже знакомая боль. Он обязательно ошибётся. Чудесная способность, которую обнаружил в нём господин Ксоо Тарким, оставит его и больше не возвратится. Его признают бесполезным. Его прикуют и заклеймят, как несчастного мономатанца. А когда он выбьется из сил – скажут, что он лентяй и не желает работать. Господин распорядитель вытащит кнут и…
В глазах потемнело. Каттай остановился, привалившись к стене – шершавой, с торчащими углами камней. Сейчас он упадёт. Даже ещё не добравшись до двадцать первого уровня. И его сразу признают ни к чему не годным. Сейчас он упадёт…
– Эй, мальчишка! Ты что там, уснул? – прозвучал голос Шаркута.
– Я… – с трудом выдавил Каттай. – Я… я сейчас…
– А ты у нас, оказывается, неженка, – насмешливо, но совсем не гневно проговорил распорядитель. – Рудничной пыли не нюхал. Привыкай!.. Ну-ка, нечего раскисать!..
Каттай, сделав усилие, отлепился от стены и поплёлся следом за ним.
Мало найдётся камней, равных изумруду. Благо торговцу,