выходила из строя климатизация, то резервный компьютер сообщал о замыкании, которого не было, то обнаруживалось замыкание, о котором не сообщил службе управления главный компьютер, а при десятом стартовом отсчете, когда уже похоже было на то, что я наконец полечу, отказался повиноваться ЛЕМ номер семь. Я лежал, словно мумия фараона в саркофаге, забинтованный цепкими лентами с тысячью сенсоров, в закрытом шлеме, с ларингофоном у гортани и трубочкой во рту — для подачи апельсинового сока; — держа одну ладонь на рычаге аварийной катапульты, вторую на рукоятке управления и пытаясь думать о чем- нибудь далеком и милом, чтобы не колотилось сердце, наблюдаемое на экранах восемью контролерами, — вместе с давлением крови, мышечным напряжением, движением глазных яблок, а также электропроводностью тела, которая обнажает страх неустрашимого астронавта, ожидающего сакраментального возгласа «НОЛЬ» и грома, что швырнет его вверх; но до меня раз за разом доносился, предваряемый сочным ругательством, голос Вивича, главного координатора, повторяющий: «Стоп! Стоп! Стоп!» Не знаю, уши мои были тому виной или что-то не ладилось в микрофонах, только голос его громыхал как в пустой бочке; но я об этом даже не заикнулся, понимая, что, если пикну хоть слово, они созовут спецов по резонансу и примутся исследовать акустику шлема, и этому не будет конца.

Последняя авария — техники обслуживания прозвали ее бунтом ЛЕМа — была действительно редкостным и притом идиотским сюрпризом: под влиянием контрольных импульсов, которые имели целью лишь проверку всех его блоков, он начал вдруг двигаться, а после выключения не замер, но затрясся и обнаружил желание встать. Словно бесчувственный истукан, он вступил в борьбу с предохранительными ремнями и едва не разорвал эту упряжь, хотя контролеры выключали поочередно все энергетические кабели, не понимая, откуда такая прыть. Говорят, это была то ли утечка, то ли протечка тока. Наведение, самовозбуждение, колебания и так далее. Когда техники не знают в чем дело, то богатством своего словаря не уступают консилиуму врачей, обсуждающих безнадежный случай. Известно: все, что может испортиться, когда-нибудь непременно портится, а в системе, состоящей из двухсот девяноста восьми тысяч основных контуров и микросхем, никакое дублирование не дает стопроцентной гарантии. Стопроцентную гарантию, сказал Халевала, старший техник обслуживания, дает лишь покойник, — гарантию, что не встанет. Халевала любил повторять, что при сотворении мира Господь позабыл о статистике; а когда, еще в раю, начались аварии, пустил в ход чудеса, да было уже поздно и даже чудеса не помогли. Раздосадованный Вивич потребовал, чтобы Директор убрал Халевалу — у того, мол, дурной глаз. Директор верил в дурной глаз, но ученый совет, к которому апеллировал финн, не верил, и он остался на своем посту. Вот в такой обстановке я готовился к Лунной Миссии.

Я не сомневался, что над Луной тоже что-нибудь откажет, хотя моделирование, контрольные проверки и отсчет секунд повторялись до изнеможения. Мне только было любопытно, когда это случится и во что я тогда влипну. Однажды, когда все шло как по маслу, я сам прервал стартовый отсчет, потому что левая нога, забинтованная слишком сильно, начала затекать, и я, словно воскресший в гробнице фараон, ругался по радио с Вивичем, а тот утверждал, что все у меня сейчас пройдет и что нельзя чересчур расслаблять бинты. Но я уперся, и им пришлось в течение полутора часов распаковывать и вылущивать меня изо всех этих коконов. Оказалось, что кто-то — но никто, разумеется, не признался, — затягивая бинты, помог себе железкой, употребляемой для набивания и чистки курительных трубок, а после оставил ее под лентой, опоясывающей мою голень. Из жалости я убедил их не начинать расследования, хотя знал, кто из моих опекунов курит трубку, и догадывался о виновнике. В необычайно увлекательных рассказах о путешествиях к звездам ничего подобного никогда не случается. В них не бывает, чтобы астронавта, хотя и напичканного противорвотными средствами, вдруг вырвало или чтобы сползла насадка резервуара, служащего для удовлетворения физиологических потребностей, из-за чего можно не только обмочиться, но и обмочить весь скафандр. Именно это приключилось с первым американским астронавтом во время суборбитального полета, но НАСА, по понятным патриотическо-историческим соображениям, утаило это от прессы; когда газеты наконец написали об этом, астронавтика никого уже не интересовала.

Чем больше стараются, чем больше заботятся о человеке, тем вероятнее, что какой-нибудь запутавшийся провод будет резать под мышкой, застежка окажется не там, где надо, и можно с ума сойти от щекотки. Когда однажды я предложил разместить в скафандре управляемые снаружи чесалки, все сочли это шуткой и смеялись до упаду, — все, кроме умудренных опытом астронавтов; они-то знали, о чем я говорю. Именно я открыл Правило Тихого, гласящее: щекотка и зуд раньше всего ощущаются в той части тела, которую никоим образом нельзя почесать. Свербеж прекращается лишь в случае серьезной аварии, когда волосы встают дыбом, по коже бегут мурашки, а довершает дело холодный пот, прошибающий астронавта. Все сказанное чистая правда, но Авторитеты сочли, что об этом говорить не положено, ибо сие плохо рифмуется с великими Шагами Человека на Пути к Звездам. Хорош был бы Армстронг, если бы, спускаясь по ступенькам того первого ЛЕМа, он заговорил не о Великих Шагах, а о том, что его щекочут съехавшие подштанники. Я всегда считал, что господам контролерам полета, которые, удобно развалившись в креслах и потягивая пиво из банок, дают запеленутому по самую шею астронавту добрые советы, а также всячески поощряют и одобряют его, следовало бы сперва самим лечь на его место.

Две последние недели на базе оказались нерадостными. Были предприняты новые покушения на Ийона Тихого. Даже после эпизода с фальшивой Мэрилин меня не предупредили, что все приходящие ко мне письма исследуются при помощи особой аппаратуры для разоружения корреспонденции. Эпистолярная баллистика — так называют ее специалисты — теперь настолько усовершенствовалась, что заряд, способный разорвать адресата в клочья, помещается между сложенным вдвое рождественским поздравлением или, чтобы было забавнее, пожеланиями здоровья и счастья по случаю дня рождения. Лишь после смертоносного письма от профессора Тарантоги, которое едва не отправило меня на тот свет, и скандала, который я тогда закатил, мне показали эту проверочную машину, в бронированном помещении с поставленными наискось стальными щитами для гашения ударной волны. Письма вскрывают телехваталками и только после просвечивания рентгеновскими лучами, а заодно и ультразвуком, чтобы детонатор, если он есть в конверте, сработал. Это письмо, однако ж, не взорвалось, и его действительно написал Тарантога, поэтому я его получил, а в живых остался лишь благодаря своему тонкому обонянию. Письмо пахло то ли резедой, то ли лавандой, что показалось мне странным и подозрительным, поскольку Тарантога меньше, чем кто бы то ни было, способен вести благовонную переписку. Прочитав «Дорогой Ийон», я начал смеяться, хотя мне было ничуть не смешно, а так как я, обладая исключительно развитым интеллектом, никогда не смеюсь по-идиотски, без всякой причины, не подлежало сомнению, что этот смех — неестественный. Тогда, не иначе как по наитию, я засунул письмо под стекло, закрывавшее мой письменный стол, и лишь потом его прочитал. К тому же у меня, слава Богу, в ту пору был насморк, и я сразу высморкался. Впоследствии на ученом совете много спорили: инстинктивно я высморкался или в результате мгновенного дедуктивного умозаключения, но сам я, ей-богу, не знаю. Во всяком случае, благодаря этой счастливой случайности, я втянул носом крайне малую дозу препарата, которым пропитали письмо. Препарат был совершенно новый. Смех, который он вызывал, представлял собой лишь увертюру к икоте — такой упорной, что она прекращалась только под глубоким наркозом. Я немедленно позвонил Лоэнгрину, а тот решил, что я ударился в глупые розыгрыши, потому что, беседуя с ним, надрывался со смеху. С неврологической точки зрения, смех — первая стадия икоты. В конце концов дело выяснилось, письмо забрали на исследование двое парней в масках, а доктор Лопес со своими коллегами принялся откачивать меня чистым кислородом, и, когда я уже только хихикал, они заставили меня перечитать все газетные передовицы этого и предыдущего дня.

Я понятия не имел, что за время моего отсутствия на Земле печать, а с нею и телевидение разделились на две категории. Одни газеты и телепрограммы сообщают обо всем без разбору, другие же — исключительно о хороших известиях. До сих пор меня пичкали положительной информацией, поэтому мне представлялось, будто мир и вправду похорошел после заключения Женевских трактатов. Можно было думать, что уж пацифисты, во всяком случае, теперь совершенно удовлетворены, — но где там. О духе нового времени давала понятие книга, которую одолжил мне как-то доктор Лопес. Иисус, доказывал автор, был диверсантом, которого забросили к нам, чтобы заморочить головы ближнему и подорвать тем самым единство иудеев, согласно правилу divide et impera,[36] и это ему удалось — чуть погодя. Сам Иисус понятия не имел, что он диверсант, апостолы тоже ни о чем не догадывались и питали самые благие намерения; известно, однако, что именно вымощено такими намерениями. Этот автор, имя которого я, к сожалению, запамятовал, утверждал, что каждого, кто проповедует любовь к ближнему, и на земле мир, и в человеках благоволение, следует немедленно доставить в ближайший полицейский

Вы читаете Мир на Земле
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату