Говард почесал голову и рассмеялся. «Изгой, вот кто я. Они найдут мои кости в дальнем море, на дне».
Дневник!
Говард принялся его искать и в отчаянии перетряхнул грязные простыни.
Он начал вести дневник сразу после своего первого, спутавшего все понятия, путешествия сквозь время и пространство. Ночные заметки фиксировали сознательную часть его существования, помогали ощутить точку под ногами без боязни оглянуться назад, в темную бездну. Но это был любопытный дневник. В нем в хронологическом порядке описывались события повседневной жизни до и после приступов. А за ними следовали чистые страницы — символы его плавания в море безвременья.
У него скопилась уже целая коллекция таких дневников — толстых записных книжек в черных обложках. Заканчивая один из них, он убирал его в ящик письменного стола. Но всегда носил с собой текущие записи.
А если у него похитили и дневник?
Однако он все же нашел его в нагрудном кармане пиджака, под льняным ирландским носовым платком.
Последняя запись подсказала ему, что нынешнее путешествие продлилось девятнадцать дней.
Ом посмотрел в грязное окно.
Три этажа ночлежки возвышались над улицей, Говард находился на третьем, самом верхнем. Вполне достаточно.
«Но допустим, я просто сломаю ногу?» И он выскользнул в вестибюль.
Эллери Квин заявил, что не станет слушать его рассказ и пусть Говард сначала помоется в ванне и плотно позавтракает. Известно, что историями, поведанными голодным, усталым и страдающим человеком, интересуются поэты и священники, а для людей, привыкших иметь дело с фактами, — это лишь пустая трата времени. Он был эгоистом, и только чистый эгоизм побудил его раздеть Говарда, приготовить для странного посетителя теплую ванну, побрить ему бороду, перевязать раны, дать отглаженную одежду и накормить завтраком, подав фужер томатного сока, смешанного с уорсетширским бренди, небольшой бифштекс, семь ломтей тостов с разогретым маслом и три чашки черного кофе.
— Ну вот, теперь я тебя узнаю, — весело проговорил Эллери, наливая третью чашку. — Теперь ты способен думать и здраво рассуждать, хотя и не без некоторых усилий. Что же, Говард, когда я видел тебя в последний раз, ты был мраморно-бледным. А сейчас вновь становишься нормальным человеком из плоти и крови.
— Ты успел осмотреть мою одежду.
Эллери улыбнулся:
— Ты довольно долго мылся в ванне.
— Я долго шел к тебе из Боуэри.
— И тебя обокрали?
— Ты и сам знаешь. Наверное, уже залез ко мне в карманы.
— Естественно. Как поживает твой отец, Говард?
— С ним все в порядке. — Говард недоуменно огляделся по сторонам и отодвинулся от стола. — Эллери, я могу позвонить по твоему телефону?
Эллери проследил взглядом, как Говард направился в его кабинет. Он не закрыл за собой дверь, и Эллери задумался, стоит ли ее закрывать. Очевидно, Говард заказал междугородний разговор, поскольку из-за двери какое-то время не доносилось ни звука.
Эллери потянулся за трубкой, которую привык курить после завтрака, и припомнил все известное ему о Говарде Ван Хорне.
А известно ему было немного, да и сведения относились к довоенной поре их жизни за океаном. Прошло уже целое десятилетие. Они познакомились на террасе кафе, расположенного на углу рю де ля Юшетт и бульвара Сен-Мишель. Это был предвоенный Париж. Париж кагуляров [1] и populaires.[2] Париж той невероятной выставки, когда нацисты с новенькими фотокамерами и путеводителями высыпали на правый берег Сены, расталкивая бледных беженцев из Вены и Праги с видом всемогущих сверхчеловеков и одновременно с жадным нетерпением туристов, собирающихся посмотреть фреску Пикассо «Герника». Париж непримиримых споров об Испании, в то время как за Пиренеями Мадрид умирал, ожидая вооруженного вмешательства. Да, это был Париж накануне падения, и Эллери искал в нем человека, которого знали под фамилией Ханзель; но о той другой, давней истории, наверное, никто и никогда не расскажет. А поскольку Ханзель был нацистом и лишь немногие нацисты, как считалось, появлялись на рю де ля Юшетт, Эллери стал поджидать его в этом кафе.
Там он и встретил Говарда.
Какое-то время Говард жил на левом берегу и чувствовал себя там неуютно. На рю де ля Юшетт отсутствовала доверительная атмосфера, типичная для других парижских кварталов в пору долгого и мучительного рождения линии Мажино. Тревожная политическая обстановка гнетуще воздействовала на молодого американца, приехавшего изучать скульптуру. Его голова была полна Роденом, Бурделем, неоклассицизмом и чистотой линий греческих изваяний. Эллери вспомнил, что тогда он пожалел Говарда. Все знают, что людям, попавшим в незнакомый мир, бывает легче, если их хотя бы двое, и они уже не мучаются прежней подозрительностью. Вот Эллери и предложил Говарду место за его столиком на террасе. В течение трех недель они виделись постоянно, но в один прекрасный день на этой террасе возник Ханзель. Он подошел сюда, со стороны рю Сен-Северин, то есть «материализовался» из Франции четырнадцатого века, и направился прямо к Эллери, и дружбе с Говардом настал конец.
Из кабинета послышался голос Говарда:
— Но, отец, у меня все нормально. Я тебе не лгу, понимаешь, не лгу тебе, фигляр. — Затем Говард добавил: — Успокойся и дай отдохнуть своим ищейкам. Я скоро вернусь домой.
В те три недели Говард взахлеб и с каким-то пугающим восторгом рассказывал о своем отце. У Эллери сложилось представление о старшем Ван Хорне как о человеке с железной грудной клеткой, сильной и могущественной личности и настоящем герое — бесстрашном, с чувством собственного достоинства, блистательном, гуманном, великодушном и немало пережившем. Короче, как о замечательном, образцовом отце. Обширный перечень добродетелей позабавил великого сыщика, и, когда Говард пригласил его в свою студию в пансионе, Эллери увидел, что в ней полным-полно скульптурных изображений, высеченных из камня и стоявших на внушительных пьедесталах геометрической формы. Среди них преобладали фигуры Зевса, Моисея и Адама. Тогда ему показалось весьма характерным, что Говард ни разу не упомянул о своей матери.
— Нет, я приеду с Эллери Квином, — продолжал Говард. — Ты же помнишь, отец, — это тот отличный парень, с которым я познакомился перед войной, в Париже… Да, Квин… Да, тот самый. — И мрачно пояснил: — Я решил, что за мной нужно будет присмотреть, а уж он-то с этим справится.
Во время парижской идиллии Говард поразил Эллери своей удручающей провинциальностью. Он был родом из Новой Англии, Эллери никогда не спрашивал его, откуда именно, но понял, что город находится неподалеку от Нью-Йорка. Очевидно, Ван Хорны жили в одном из его самых больших особняков. Причем речь шла о Говарде, его отце и брате отца, ни о каких женщинах семьи Ван Хорн Эллери от молодого скульптора не слышал ни слова и предположил, что мать Говарда умерла много лет назад. В детстве он был окружен высокой стеной репетиторов и гувернанток и узнавал о мире в основном от этих оплаченных его отцом взрослых, то есть, иначе говоря, так ничего о нем и не узнал. Он никогда нигде не был, кроме города, в котором жил. Не приходится удивляться, что в Париже Говард растерялся, смутился и озлобился. Ведь он оказался слишком далеко от Главной улицы… и, как подозревал Эллери, от своего папочки.
В ту пору Эллери решил, что Говард должен заинтересовать психиатров. Он был мускулистым, ширококостным, угловатым парнем, с большой головой и квадратной челюстью. Короче, крепким на вид — активным, предприимчивым и умелым — типичным героем массовой литературы. Однако, очутившись в Европе в один из наиболее бурных периодов ее истории и впитав в себя европейский дух, он украдкой бросал через плечо тоскливые взгляды за океан, туда, где остался родной очаг и отец. Да, заключил Эллери, каждый отец создает сына по своему образу и подобию, но результат не всегда можно