Результатом всего этого вышло, что тетушка, вообще с трудом переносившая людей материного штата, совсем отстранила от себя Ольгу и распорядилась отправить ее домой.
Бабушка, выслушав это, горько улыбнулась и проговорила про себя:
— Ах, дочь моя, дочь!
— А вы уверены, что она
Бабушка взглянула ему в лицо и рассмеялась.
— Что вы? — спросил он, — я читал несколько случаев, как детей подменяли.
— А? да… подменяли… Ты прав: я тоже думаю, что мне ее
— Где?
— В петербургском институте. Но доскажи же мне про Ольгу: как ее привезли сюда?
— Граф с дьячком прислал.
— И спасибо ему, что он так сделал, — сказала, дослушав, княгиня.
— Нет; вы повремените его благодарить, — отвечал Дон-Кихот, — вы вот прежде взгляните сюда, — и Рогожин, засучив рукав, показал несколько кругом расположенных маленьких ран, которые окружала одна сплошная опухоль с кровянистым подтеком.
— Что это у тебя?
— Немец укусил.
— Какой немец?
— Которого граф прислал сюда графининым имением управлять.
— Что же: вы с ним подрались, что ли?
— Да.
— Господи, как это все скоро: и немец уже есть, и уже и кусается! А за что же у вас дело стало?
— Он всех мужиков, у которых своя земля и дома с амбарами на базарах, выселять хочет*.
— Ты это шутишь?
— Нет; я дыхну, если хотите.
— Я ведь тебя всерьез спрашиваю.
— А я вам всерьез и отвечаю: он их в степи гонит.
— Да это что же: они их ограбить, что ли, хотят?
— И я им то говорил…
— Боже мой, боже мой, что я наделала! Эти люди гибнут за то, что они мне верили.
— Да, — отвечал Рогожин и через минуту глухого молчания заговорил снова:
— Я этого немца просил, умолял, усовещивал… и наконец…
— Прибил, что ли?
Рогожин только сделал молча рукою выразительный жест, как будто драл кого-то за волосы.
Бабушка молчала: она была поражена тем, что слышала, и тем, что теперь ей представлялось возможным далее в этом же возмутительном роде.
«Я не дам разорить мужиков, — думала она, — нет; я сейчас же поеду назад в Петербург… я встречу государя, брошусь ему в ноги и скажу все… он добр — он рассудит…»
Но через минуту она думала:
«Против кого же я пойду? против родной дочери, против зятя? Нет; это не то: за свою вину я отдам крестьянам все свое, чего их добро стоило… У меня после этого
Бабушка закрыла обеими руками запылавшее от этой мысли лицо и не заметила, что ее экипаж не едет, а у открытой дверцы с фуражкою в руках стоит Патрикей.
— Что такое? — спросила она.
— Червев-с.
— Где он?
— Извольте смотреть вон туда, влево, за реку.
Бабушка оглянула местность: впереди за горою виднелись кресты курских церквей, а влеве плыла сонная Тускарь, и правый берег ее, заросший мелкою ивой, тонул в редком молочном тумане.
— Никого не вижу, — проговорила, приставляя к глазу лорнетку, княгиня.
— Извольте смотреть… две ракиты… за ракитами куст, за кустом тихая заводь, и стоит цапля.
— Цаплю вижу.
— Против нее, на земле, сидит человек.
— Это
— Это Мефодий Мироныч!
— О, как он мне дорог в эту минуту! — воскликнула бабушка
— Да; это сам он и есть, — подтвердил Дон-Кихот, — он сюда ходит читать. А я вам про него забыл сказать: я открыл, что он хорошего рода, я читал рукопись: житие святой боярыни Ульяны Ольшанской*,— Червевы их рода…
— Ах, оставь ты мне теперь про все роды… Патрикей, нет ли здесь лодки, чтоб к нему переехать?
— Вон дощаник под берегом: худой, чай, только.
— Все равно какой он: Тускарь не море, — ответила бабушка и, толкнув ногой дверцу, легко спрыгнула из кареты.
Через минуту ветхий дощаник, на котором стояли княгиня, ее оба сына, Дон-Кихот и Gigot, тяжело зашуршал плоским дном по траве и, сдвинувшись дальше, тихо поплыл по тихой и мутной воде сонной Тускари.
С половины реки серая фигура обозначилась яснее: теперь и близорукому было видно, что это сидел человек, а на коленях его лежала книга, которую он читал с таким вниманием, что не слыхал, как поднявшаяся при приближении дощаника цапля пролетела почти над самою его головою.
Лодка пристала у берега, — бабушка стала выходить.
— Смотрите ему прежде всего в глаза, — шептал ей Рогожин, — удивительные глаза… чисты, точно сейчас снегом вытерты.
— Хорошо, — отвечала княгиня и, велев всем остаться у лодки, пошла одна к Червеву.
Червев был пожилой человек простонародного русского типа: большой, сильный и крепкого сложения, но с очень благопристойными, как тогда говорили о Сперанском, — «врожденными манерами». Он действительно имел чистые, «точно снегом вытертые глаза» и мягкий голос, в котором звучали чистота и прямодушие.
Когда близ него раздались шаги подходивших, он поднял лицо от книги и, всмотрясь в приближающуюся к нему княгиню, привстал и сказал:
— Княгиня Протозанова?
— Я, — отвечала бабушка.
— Вы меня узнали?
— Да.
— Почему?
— Не знаю.
— Ну, будем знакомы и…
Княгиня, оживляясь, добавила:
— И постараемся быть друзьями.
Она сжала руки Червева, и тот отвечал ей пожатием, но не сказал ей ни слова.
Она это заметила и осудила себя за то, что была слишком скора и поспешна.
— Я вас буду просить: сядьте в мой экипаж и доедем до Курска.
— Я предпочитаю ходить пешком, — ответил с улыбкой Червев. — Я пойду полем, и пока вы доедете — я уже буду там.
Княгиня не настаивала и опять переправилась через Тускарь; села в дормез и поехала к Курску.