— Раз! это верно, продолжай.
— Второй — губернатор…
Дон-Кихот уже хотел загнуть второй палец с восклицанием «два», но вдруг заикнулся и, взглянув с удивлением на священника, протянул:
— Что-о-о-о?
— Второй — губернатор-с.
— Как, черт возьми, губернатор!.. Почему он второй?
— Потому что государь правит всем государством, а этот под ним губернию в страхе держит…
— Ну-у!
— Ну-с, а третий под ним городничий — он один город блюдет.
— Пошел вон! — нимало не медля отвечал Дон- Кихот.
Священник удивился и, недоумевая, переспросил:
— Как это?
— Так; очень просто: твое счастие, что я болен и не могу дать тебе затрещины, а бери свой треух и уходи поскорей от меня вон, потому что ты хуже всех.
И он ему с значительным самообладанием разъяснил, почему он хуже всех.
— Все, — сказал он, — меня не понимают и прямо так и говорят, что не понимают, а ты вызвался понять, и сказал мне всех хуже. Прощай!
Священник поднялся и пошел к двери.
— Однако же постой! — вернул его Дон-Кихот. — Сними мне с колка мою куртку.
Тот безгневно возвратился и исполнил требуемое.
Рогожин порылся в карманах, достал из одного из них обширный кожаный кошелек с деньгами и, позвякав бывшими там двумя серебряными целковыми, подал один из них гостю.
— Возьми это и не обижайся — глупость не вина.
Тот принял и деньги и извинение.
— И вот еще что… Истина, добро и красота… Но тебе и это не понять… Пожалуйста, не говори, что поймешь, а то я рассержусь. Проще объясню: разум, воля и влечение, только нет… ты опять и этак не поймешь. Еще проще: голова, сердце и желудок, вот тройка!
И он поехал на этой тройке, пространно объясняя, как тут каждый нужен друг другу и всякому есть свое дело, для того чтобы весь человек был здрав умом, духом и телом.
— Опять тройка! понял? Или лучше молчи и слушай: ты сказал государь… это так, — голова, она должна уметь думать. Кормит все — желудок. Этот желудок — народ, он кормит; а сердце кто? Сердце это просвещенный класс — это дворянин, вот кто сердце. Понимаешь ли ты, что без просвещения быть нельзя! Теперь иди домой и все это разбери, что тебе открыл настоящий дворянин, которого пополам перервать можно, а вывернуть нельзя. Брысь!.. Не позволю! В моем уме и в душе один бог волен.
И, прочитав эту лекцию, дворянин, которого можно перервать, но нельзя вывернуть, впал в такое горячечное беспамятство, что мужики должны были сменить выбившегося при нем из сил Зинку и учредили при Рогожине бабий присмотр, так как уход за больным сердцу женщины ближе и естественнее.
Дон-Кихот долго пролежал без сознания и когда пришел в себя, то очень удивился.
Все окружающее его глядело чрезвычайно приятно, светелка его была убрана, на самом на нем была чистая мужичья рубашка, у изголовья стояла на столе золоченая луком деревянная чаша с прозрачною, как хрусталь, чистою водой, а за образником была заткнута ветвь свежей вербы.
Но это еще было не все, то был сюрприз для глаз, а был еще сюрприз и для слуха. Рогожину стало сдаваться, что невдалеке за его теменем что-то рокочет, как будто кто по одному месту ездит и подталкивает.
«Что это?» — подумал Дон-Кихот и хотел оглянуться, но у него не оказалось к тому никаких сил.
Экое горе! Вот бы позвать, да никого нет в избе. Кот един ходит прямо пред ним по припечку и лапой с горшка какую-то холщовую покрышку тянет. Хорошо лапкой работает!
И Дон-Кихот, давно ничего не видавший глазами, засмотрелся на кота и не заметил, как тот мало- помалу подвигал горшок к краю и вдруг хлоп… Горшок полетел об пол, а серый бедокур проворными скачками ускакал за трубу… Но Рогожину некогда было следить за проказником, потому что при первом громе, произведенном падением разбившейся посуды, чистый, звонкий, молодой голос крикнул: «Брысь!», и занимавший несколько минут назад больного рокот за его головою тотчас же прекратился, а к печке подбежала молодая сильная девушка в красной юбке и в белой как кипень рубахе с шитым оплечьем.
Она всплеснула над разбитым горшком руками и, быстро присев на корточки, стала бережно подбирать в передник черепья.
Во все это время она держалась к Дон-Кихоту спиной, и он только мог любоваться на ее сильный и стройный стан и черную как смоль косу, которая упала на пол тяжелою плетью и, как змея, вилась за каждым движением девушки.
Рогожину показалось, что он никогда не видал такого свежего и здорового, молодого женского тела, и он ждал, пока девушка кончит уборку и обернется к нему лицом. А она вот забрала с полу последние черепки и оборотилась… Фу ты господи, да что же это за роскошь!
Ведь вправду, мало сказать, что есть женщины, которые хороши и прекрасны, а надо сознаться так, что есть и такие, которые как на грех созданы. Вот эта и была из таких.
Как она обернулась и мимоходом повела глазами на Дон-Кихота, так он и намагнетизировался. Та смотрит на него, потому что видит его смотрящим в первый раз после долгого беспамятства, а он от нее глаз оторвать не может. Глаза большие, иссера-темные, под черною бровью дужкою, лицо горит жизнью, зубы словно перл, зерно к зерну низаны, сочные алые губы полуоткрыты, шея башенкой, на плечах — эполет клади, а могучая грудь как корабль волной перекачивает.
Больной дворянин был сражен этой красотой и, по немощи, сразу влюбился. Он только хотел удостовериться, что это не греза, не сон, что это живая девушка, а что она крестьянка, а он дворянин — это ничего… законы осуждают*, а сердце любит.
Рогожин попробовал улыбнуться и слабо выговорил:
— Умница!
— Что тебе, барин? иль полегчило? — сказала девушка и сама, улыбнувшись от доброжелательства, все вокруг себя как солнцем осветила.
Больной молчал.
— Что тебя, поправить что ли?
И, не дожидаясь ответа, она подвела ему под плечи круглую упругую руку и, поправляя другою рукою его изголовье, держала во все это время его голову у своей груди.
Запах молодого, здорового тела, смешанный с запахом чистого, но в дымной избе выкатанного белья, проник через обоняние Рогожина во всю его кровь и животворною теплотою разбежался по нервам.
— Кто ты? — произнес Дон-Кихот.
— Девка.
— А как тебя звать?
— Аксюткой звать.
— Аксиньею… Ксения!
Он произнес это имя и к нему прислушался. Ему показалось, что оно очень хорошо звучит.
— Что ты тут делала?
— Я-то? Тебя стерегла…
— Чего?
— Когда ты помрешь.
— Помру… вона!
— А что ж?
— Я теперь жить хочу, Ксения.
— Жить?.. да что же, для чего тебе не жить? Хлеб есть. Живи!
И она посмотрела в его вперенные в нее глаза и проговорила:
— Или тебя еще поправить?
— Поправь.