— Прочь, оставьте меня! — услышал он голос Мануила, звучавший в хоре других радостных выкриков. — Я ухожу. И не идите за мной, несносные! Вы меня утомили.
— Ну, вот и все, — прошептал Аргир, доставая из поясной сумки острый, как копейное жало, клык матерого вепря.
С поляны были слышны недовольные возгласы, просьбы остаться и не покидать приятную компанию, но топотирит палатинов их не слушал. Он видел, как отделилась от толпы худощавая фигура в длинном плаще с капюшоном, как юноша подхватил под уздцы коня и ступил на тропу. Этого андалузского жеребца командир дворцовой стражи приметил уже давно. Ему даже представлялось, что на попоне, его украшающей, изображен вовсе не герб Комнинов — две руки в лазоревом поле, держащие золотой императорский венец, а его собственный.
«Давай, — шептал знатный ромей, — давай же, подойди-ка поближе». Словно подчиняясь зову притаившегося в засаде душегуба, юноша сделал еще несколько шагов к расколотому дубу, прошел мимо и… Тело Аргира выпрямилось стремительно. Так бросается на антилопу притаившийся в засаде пардус. Рывок, и в одно движение опытный воин сбил наземь ничего не подозревающую жертву, перевернул лицом к себе, занес руку с клыком и обрушил ее на горло несчастного.
«Нет!» — пытался вскрикнуть тот, но не успел. Однако и первого звука, донесшегося до ушей Михаила Аргира, было достаточно, чтобы понять, что пред ним не Мануил Комнин. Испуганный конь в ужасе стал на дыбы и, почувствовав, что узда больше не держит его, с громким ржанием припустил со всех ног прочь с места расправы.
«Проклятие!» — Убийца зарычал от бессильной ярости и в негодовании отбросил в сторону окровавленное оружие. На земле перед ним, истекая кровью, толчками льющейся из разорванной артерии, лежал юный паж кесаря Мануила. Не разбирая дороги, Аргир кинулся прочь, не чувствуя ни хлещущих по лицу ветвей, ни укрытых в траве корневищ, норовящих броситься под ноги.
Великий князь Киевский молча внимал звучавшему в темноте голосу.
— …Иначе не устоять твоей земле. И труды жизни твоей канут без следа, словно дождь, пролившийся на бесплодный камень.
Владимир Мономах хмурился. То, что узнал он нынче в потаенном схороне, упрятанном от чужих глаз в подземелье княжьего терема, наполняло сердце его печалью. Жизнь покидала его, и хотя, глядя на Великого князя, еще никто не мог сказать, как мало отмерено ему небесами, сам он теперь знал об этом наверняка. Однако не скорый конец отпущенных ему дней тревожил государя. Мономах не страшился смерти. Он прожил немало лет и зачастую играл с костлявой в гляделки куда пристальнее, чем другие. Война и охота, козни сородичей и смертельные недуги — всему этому он давал укорот недрогнувшей рукой.
Куда хуже было другое: видение того, как Русь, что собирал он воедино все эти годы, опять станет подобна оленьей туше, раздираемой ненасытными волками, терзало его превыше ужаса смертной бездны и всех телесных мучений. Еще бы! Его первенцы, братья Мстислав и Святослав, могли бы даровать отцовское счастье всякому честному мужу. Но сейчас!.. Ни один не уступал другому силой и доблестью, ни один не ведал страха и сомнений. Ни один не признавал себя младшим!
— Что же мне делать прикажешь?! — тихо проговорил Владимир Мономах, хмуря тяжелые брови.
— Не стану приказывать, — донесся из темноты шелестящий, точно падающий лист, голос. — Доверься судьбе. Уж если дала она тебе двух сыновей, возрастом и ликом равных, пусть один будет усладой отцу, другой же — отрадой матери.
— Но Гита мертва, — словно решив, что ослышался, напомнил Великий князь, и усталое лицо его невольно дернулось от тяжелого воспоминания о давней утрате.
— Пред Творцом Вечности все прах, и все живо им, — тихо произнес незримый собеседник. — Пусть возрадуется дочь короля Гарольда.
Раскидистый платан, посаженный еще Романом III Аргиром во дворе его дворца, дарил спасительную тень в знойные полуденные часы. Но сейчас, в полуночной тьме, правнуку незадачливого государя было не до тени и не до семейных преданий. Одна из толстых ветвей покрытого буйной зеленью исполина подступала так близко к окну его опочивальни, что в один прыжок можно было взобраться как из дворцовых покоев на дерево, так и обратно. Еще совсем недавно Михаилу казалось, что он продумал все до мелочей: устроив в своем дому небольшую пирушку для нескольких приятелей, он подпоил их купленным у ловкой Мафраз сонным зельем и незаметно улизнул из дворца, оставив друзей и куртизанок любоваться снами, навеянными чудесным эликсиром. Однако дело не задалось: этот чертов паж — какая нелегкая понесла его отводить хозяйского коня?! И вот сейчас…
Чтобы покинуть дворец, огороженный высокой стеной, командир палатинов воспользовался потайным ходом, известным лишь немногим. Тем же путем он вернулся во дворец. Но стоило ему пройти шагов двадцать по ночному саду, как из-за деревьев послышался резкий окрик, и трое стражников, бряцая доспехами, выступили на тропу, преграждая ему путь. «Ну вот и все, — подумал было вельможа, но быстро спохватился. — Нет, они еще ничего не могут знать».
— Молодцы! — принимая вид отца-командира, одобрительно кивнул он. — Это хорошо, что вы не спите. Бдительность превыше всего! Хвалю. Утром зайдете ко мне.
Узнав военачальника, копейщики отсалютовали оружием. Михаил Аргир отправился дальше неспешной поступью, будто спустился ночью в сад с единственной целью — проверить, бодрствуют ли ночные стражи. На душе у него скребли кошки. Он гадал, заметили копейщики или же нет, что их командир всего несколько минут назад мчал по лесу, точно следом за ним гнался взбешенный рой диких пчел. Конечно, заметили, не могли не заметить! Размышляя подобным образом, топотирит палатинов добрался до заветного платана, подпрыгнул, хватаясь за ветку, подтянулся и в несколько движений оказался в своих покоях.
Факелы уже догорели, но света луны, пробивавшегося сквозь листву, вполне хватало, чтобы разглядеть посуду, расставленную на пушистом хорасанском ковре, устилавшем пол меж скрипучими ложами. Традиция, пришедшая еще с римских времен, гласила, что пиршественное ложе должно иметь свой голос, издаваемыми звуками участвуя в празднестве. Молчание подозрительно, как считали древние.
Михаил Аргир подхватил серебряный кувшин, полный хиосского вина и, не утруждая себя никчемной процедурой наполнения кубка, с жаром начал пить драгоценный дар виноградной лозы. Вино не пьянило. Михаил опустился на ложе, перекинул через свою шею руку спящей рядом куртизанки и поудобнее умостился на ее груди.
«Нужно заснуть, быстро заснуть, чтобы в тот час, когда смерть пажа обнаружится, меня нашли сладко дремлющим среди друзей и веселых красавиц!»
Император пристально глядел на человека, которого ему только что представил Иоанн Аксух. Смотрел, пытаясь прочитать грядущее в величаво спокойных чертах лица стоящего перед ним монаха. Сможет ли он справиться с той многотрудной задачей, от которой сейчас, возможно, зависит судьба империи? Весь его вид выражал смирение, но то не было смирением убогости, и это могло оказаться как полезным для задуманного, так и опасным. Кто знает, что вырвется на волю в тот час, когда под напором обстоятельств покров христианской благости разлетится в клочья? Если человек, оставив военную службу, ушел в монахи- отшельники, только ли нерушимая любовь к Богу двигала им? Или нечто иное?.. Что же? Негоже ему, покровителю истинной веры, спрашивать об этом слугу Господнего, а, пожалуй, стоило бы.
— Как звать тебя? — сурово поинтересовался Иоанн II.
— Георгий Варнац, государь.
— Почтеннейший логофет дрома известил меня, что прежде, чем удалиться от мирской жизни, ты служил мечу.
— То было давно, — склонил голову монах-василианин, — еще в те годы, когда ваш покойный отец воевал с герцогом Боэмундом. Затем я служил в Херсонесе.
— И что же заставило тебя сменить путь воина меча на стезю воина Духа Божьего?
— Слишком много крови льется вокруг, — смиренно опуская очи долу, вздохнул Джордж Баренс.
— Какой же чин ты имел?
— Я был протиктором.[6]