его. Снова в душе шевельнулась досада, и снова подумалось ему о том, что он все еще не может ничего сделать здесь. Но и оттуда, из Веремеек, не доносилось сюда ни звука.

Лосенок стоял почти рядом — и не удалялся и не приближался, как будто хорошо знал то немеряное расстояние, на котором ему надлежало держаться от человека.

До избушки-лупильни, где Чубарь намеревался сегодня найти себе пристанище, оставалось миновать засевные луга, потом чуть свернуть к деревне. И Чубарь пошел. Теперь совсем не сомневаясь, что лосенок и дальше побежит за ним. Поэтому даже не прислушивался и не оглядывался. Доверчивость осиротелого животного все время как бы омывала его нежностью и наконец повернула Чубаревы мысли на самого себя, вспомнилось ему вдруг его сиротство. Чубарь даже удивился, что такая мелочь может вызвать неожиданные ассоциации. Это все от одиночества, подумалось Чубарю, будто и вправду надо было что-то объяснять и оправдываться… Чубарь осиротел с девяти лет. Родителей его похоронили на деревенском кладбище в один день, потому что померли они тоже в одночасье от тифа — сперва, под утро, мать, за ней отец. Тогда по всем деревням гуляла эта зараза, косила народ. Из-за нее не повезло многим, а девятилетнему Родьке Чубарю так хуже всех пришлось. Житье свое в детской трудовой коммуне он почти не помнил, мало чего сохранилось в памяти и со времен учебы в землемерной школе, зато хутор и его хозяина никогда не забывал, хоть и работал там недолго, всего две зимы, разумеется, с весной, летом и осенью между ними. У хуторянина не было своих детей, и неизвестно, для чего и кому он копил богатство, но из батрака вынимал душу. Батрачили они на хуторе вдвоем — Родька и Тимоха Сачнев, который доводился хозяину чуть ли не двоюродным братом и который лет на пять был старше Чубаря. Но родство не шло в счет, разве что Тимоха был к тому времени в какой-то мере уже взрослым человеком и смел показывать характер, если чересчур наседал хозяин. Чубарь же чувствовал себя совсем беззащитным, потому на нем, как говорится, и ездили все, кому вздумается, включая того же Тимоху. Правда, младшего батрака порой жалела хозяйка, тихая женщина, которой из-за ее бездетности тоже жилось несладко в этом доме. Но сочувствие ее Чубаревому сиротству часто оборачивалось хозяйской лютостью, — углядев, что жена нарочно выгадывает, чтобы младший батрак поспал побольше, муж зверел, орал на весь хутор, грозя выгнать со двора и лодыря, и его заступницу. Его не трогали даже женины слезы: «Побойся бога, он же несчастный, один на всем свете!» — «Теперь отбою нет от таких несчастных, — как правило, резонно доказывал хуторянин, чуть не топая со злости ногами. — Неужто я виноватый, что их так много? А может, я сам не рву жилы на этой вашей работе?» Действительно, хозяин так же хватался за цеп или за вилы с самого рассвета и потом не выпускал из рук целый день. Хозяйка, случалось, говорила батраку: «Что ты, дитятко, думаешь себе? Утекай от нас, не на одном же нашем хуторе свет клином сошелся?» Но работы по хозяйству было пропасть, хозяйка постепенно и сама за ней забывала про человеческую жалость. Да и куда было податься Чубарю, который немного чего повидал в жизни? Даже трудовая коммуна и та не научила его тому, чему обычно другие весьма быстро учатся. Правда, здесь при всей Чубаревой несообразительности причиной, видно, было то обстоятельство, что, несмотря на сиротство, он все-таки не был в полном смысле беспризорником, ибо сразу же из крестьянской хаты попал в детскую трудовую коммуну. Но и понять его тоже было можно — чего-чего, а харчей добрых хуторянин не жалел, чтобы батраки проворней управлялись на гумне или в поле. Чего тогда от добра добра искать? Еда тоже немало значит в жизни, особенно если человек вдоволь наголодался!…

Вышло само собой, что Чубарь покинул хутор. Под самую весну он однажды выпустил из хлева овец, а загнать вовремя обратно забыл. А тем словно снилась всю зиму воля; не успели хозяйские бяшки сбежать с солнечного двора, как на опушке напали на них волки. Ну, и недосчитался вечером хуторянин в стаде двух баранов и одной ярки. Известное дело, отвечать пришлось Чубарю, но он все ж таки как-то крутанулся и выскользнул из цепких хозяйских пальцев. Помогло Чубарю вырваться только то, что хуторянин удерживал его одной рукой, а другой тем временем с потягом охаживал по спине палкой. Кто после такой экзекуции добровольно захочет вернуться назад?

Не вернулся и Чубарь. Снова подался в трудовую коммуну, еще не зная, что ее к тому времени успели распустить. Несколько последующих месяцев Чубарю пришлось жить 'случайными заработками по окрестным деревням, а потом кто-то посоветовал ему поступить в школу землемеров, благо туда набирали учеников чуть ли не так же, как в старые годы в государственные сельскохозяйственные школы. Долго, очень долго просыпался Чубарь по ночам, чувствуя во сне удары палки…

Хотя напрямик идти было не так и много, Чубарь добрался до хатки-лупильни, когда месяц на небе уже набрал зрелого блеска. Теперь пригорок, к которому притулилось это неуклюжее строение, похожее на заурядную крестьянскую баню, сплошь был залит сизым лунным светом, а узкая тень падала наискось, достигая готическим верхом самого его подножия. Нынешним летом кто-то разводил тут, на пригорке, костер, может, пастухи, и шагах в двадцати от хатки до сих пор еще чернела груда пепла, как от сгоревшего хвороста. Рядом лежала сгнившая березовая колода. Она фосфорически светилась, и издалека казалось, что там дотлевали угли.

Дверь в лупильню осталась после кого-то растворенной, значит, наведывались сюда люди и по нынешним временам. В незаконченной пристройке белела на земле порванная бумага. Она лежала, не прибитая дождями, и можно было догадаться сразу, что ее бросил кто-то здесь в один из этих, уже сухих дней. Чубарь взялся за притолоку, собираясь зайти в хату, но что-то живое шевельнулось на пороге, развернулось упругой молнией и шмякнулось вниз по ту сторону. Чубарь вздрогнул от неожиданности, но успел все-таки разглядеть и понять, что потревожил сонного ужа, который заночевал на пороге. Узнал он его по красным щечкам, которые блеснули при свете месяца. Не иначе, ползун выбрал здесь себе постоянное жилье, может, даже вывелся под полом, если, конечно, не приполз откуда-нибудь с болота. Чубарь с детства не мог спокойно смотреть на такие создания природы, как этот уж, они всегда вызывали в нем холодок омерзения, даже страх, однако теперь почему-то он пересилил гадливость и решительно вошел в дом. Через застекленное оконце в боковой стене снаружи проникал свет месяца, падая снопом на дощатый пол. Свалившись с порога, уж куда-то уполз, может быть, в щель между неплотными половицами. Чубарь громко потопал для верности по полу, потом чиркнул о коробок спичкой. Напротив оконца, у другой стены, стоял топчан, вроде полка в деревенской бане: просто кто-то положил на еловые кругляки три широких доски, на которых хватало места человеку улечься во весь рост. Держа спичку в руке, Чубарь сел на топчан, поерзал на нем, как бы испытывая на прочность. Спичка между тем догорела и, обжегши пальцы, погасла. Однако темно в хатке стало только на мгновение, потому что глаза довольно быстро привыкли к тому свету, что проникал через оконце и двери, которые Чубарь тоже оставил открытыми. Чубарь повалился на топчан головой к стене, будто в обмороке, потом повернулся вдоль и положил на доски чуть ли не пудовые ноги. Странное дело — он засыпал теперь быстро, только приваливаясь к чему- нибудь боком, несмотря даже на сырость, а тут долго не мог сомкнуть глаз, как будто что ему мешало.

Снаружи было слышно, как топал вокруг хатки неспокойный лосенок. Но чем мог утешить его Чубарь?

Между тем на порог вскоре снова вполз уж и лег там кренделем, скрутившись в несколько раз. Близкое присутствие успокоившегося человека, выдающего себя только дыханием, наверное, совсем не пугало его.

Чубарь обнаружил ползуна много позже, когда невзначай глянул с топчана через раскрытые двери в пристройку. Но в этот раз он отнесся к его появлению спокойно, без брезгливого содрогания, даже не подумал, что надо бы каким-нибудь образом избавиться на ночь от неприятного соседства.

В Веремейках тоже в эту пору еще никто не спал, кроме разве детей.

… Зазыба с Парфеном Вершковым не успели отойти тогда от криницы слишком далеко, торопиться уже было некуда на исходе дня: ржаной клин на склоне веремейковского кургана теперь имел вид неряшливо подстриженной овчины; правда, оставалось еще перемерять на полосы и тот клин, что между Мамоновкой и Кулигаевкой, но с жителями обоих поселков, которым он достался, — Сидор Ровнягин все-таки добился своего, отвоевал у веремейковцев, — была договоренность, чтобы перенести остальной раздел на завтра. Это что касалось общественного дела. Но про него вдруг как-то забылось: то, что немец нежданно отхлестал веремейковского полицая, а с ним его прихвостня, теперь беспрестанно веселило деревенских. Парфен Вершков с Зазыбой тоже все время держали в голове этот странный случай и внутренне прямо ликовали. Правда, жалели и лося, которого застрелил Рахим. Но чаще мыслями цеплялись за одно.

— Дак, говоришь, свой своего не признал? — радостно подмигивая, качал головой Парфен Вершков.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату