немцев в деревне нету. Так что не бойся.
— Ты, мама, тоже садись, — спохватился Масей, видя, что мать до сих пор на ногах. — И ты, батька, зря не стой. А то вы что-то сегодня как с чужим со мной.
— Да и ты бы скинул эту одежину, вольней бы почувствовал себя дома, — посоветовал отец.
А мать спросила:
— Может, ты бы, Масейка, молочка еще выпил, а?.
— Нет, мама, нет.
— А то ведь корова дает.
Зазыба не стал занавешивать окон. Присел на скамью.
— Откуда же ты шел этак долго?
— Из-под Минска.
— Из-под самого?
— Чуть не от самого. От Смолевич. Как раз там один добрый человек и отпустил меня.
— И ни разу после не подъехал? — повернула на себя разговор Марфа.
Масей улыбнулся — ему все время хотелось улыбаться матери, словно бы задолжал ей в этом.
— Случалось, что и подъезжал, — уточнил он. — Даже немцы один раз на машине километров тридцать провезли. Но больше добирался на своих двоих.
— Скажи ты, даже немцы!
— Тыловики. Уже как фронт далеко отошел. Им только сунь что-нибудь. Ну, а у меня как раз был кусок сала. Дед один после ночлега в дорогу дал. Я этот кусок и показал немцам.
— Скажи ты!… —снова изумилась Марфа.
— А что это за человек был, что отпустил тебя, как ты говоришь? — через некоторое время спросил Зазыба.
— Конвойный.
— Значит, ты не по чистой пришел?
— Нет.
Сильно пораженный, Зазыба опустил голову.
Почувствовав внезапное отцово смущение, Масей даже подвигал с досады кожей на лбу, чтобы разогнать морщины. Он понял, что беседа перешла ту границу, за которой уже нечто в их представлении могло истолковываться совсем по-разному. Может, от этой мысли, а может, и еще от чего-то, пока не осознанного, его вдруг охватила сильная и неодолимая, невыносимая тоска, налетавшая только прежде, когда он начинал рассуждать сам с собой обо всем, ведь своим нелепым заключением не мог даже похвалиться; в любом, самом счастливом варианте оно выглядело как нечто невероятно кошмарное и позорное. А война еще больше перепутала его судьбу. Масей иной раз готов был поверить, что из-за него вот уже который год черт спорит с богом. Про свое нечаянное освобождение он хоть и рассказывал спокойно, но разумом понимал, что это тоже один из тех узелочков, что хитрым манером завязывал на его судьбе черт, ведь в теперешних условиях, даже оказавшись счастливо дома, навряд ли повезет ему совсем развязать этот узелок. Во всяком случае, Масей покуда не видел такой возможности. Видно, поэтому и отец сидит перед ним на лавке и не может поднять головы, будто с похмелья, будто виноват перед хозяевами, у которых вчера буйно гулял.
То ли от тоски, охватившей душу, то ли просто от грязи, от которой заскорузло тело, Масей, не замечая того, привычным движением сунул руку под одежду и неистово стал расчесывать ребра. Мать настороженно, даже с болью в душе ждавшая, когда наконец снова заговорят в прежнем радостном тоне ее мужики, увидев это, сказала торопливо:
— Ничего, сынок, зараз день настанет, истопим баньку тебе, попаришься…
— А нашто дня ждать? — будто проснулся Зазыба, обрадованный, что нашлось дело не в хате и что не надо будет понуро сидеть на лавке. — Теперь вот и займусь баней. Все равно же не спим. Где это мои онучи, мать? Подай-ка, обуюсь да пойду. И правда, чего нам дня ждать?
Через несколько минут Зазыба уже стоял под навесом высокого крыльца, пристроенного к сенцам со стороны заулка, вдыхая ночной воздух. Из дома сюда не доносилось ни звука, и поэтому он не слышал, как Марфа говорила сыну:
— Ты, сынок, отцу тоже посочувствуй. Ему нелегко теперь, ой, нелегко! Сдается, дак раньше и не очень приставало все к нему. Но эти годы, как не было тебя, самые горькие. Мы ведь даже не знали, где ты и что с тобой. Сказали ему в районе, что засудили тебя, ну, мы и поникли сразу. Это ж надо, чтобы у такого заслуженного отца да такой сын вырос, не каждому верилось, что мог ты что-нибудь супротив власти сделать. Но скажу тебе… Ну, что я сама думала, это дело десятое. У матки завсегда свое в голове и в душе. Ее никто не переубедит, раз она сама не верит. Дак я говорю, батька твой… Он так же само не поверил, чтоб ты где-то что-то такое супротив власти…
— И правильно делал, что не верил, — твердо, будто даже с упреком ответил на это Масей.
— Правда, он все молчал, — кивнула мать, — но ведь от меня не сховаешься. Я в глаза погляжу и все уже буду знать. Дак, бывало, придет домой он, сядет где ни на есть и думает. А тут вскорости еще и с председателей сняли. Тоже, говорили, из-за тебя. Нет, сынок, нелегко ему было. Но теперя, кажись, дак и вовсе тяжело стало. Война эта, скажу тебе, тоже великой тяготой легла на него. Все он душой болеет, горюет да тревожится. Иной раз глядишь на него, глядишь и подумаешь: ну разве ты виноват, чего же убиваешься? Разве же ты виноват, что германец наступает?
С тех пор как Зазыба увидел во дворе сына, прошло не очень много времени, но луна успела зайти и деревня была уже окутана темнотой. Правда, на небе по-прежнему блестели звезды. Их даже теперь вроде прибавилось, по крайней мере, горели они ярче и, кажется, уже не чужим, неподвижным отражением, а своим, трепетным и живым сиянием. Это сияние не давало совсем сгуститься ночной темноте, о какой говорят обычно — хоть глаз выколи. Зазыба наверняка заметил бы в теперешнем полумраке человека в своем заулке, если бы тот вдруг стоял где или зашевелился.
Свет горел только в Зазыбовой хате. Выплескиваясь наружу через два окна, он косо, полосами освещал серую дорогу и на противоположной стороне ее, скользя и ломаясь, упирался в обшитые досками строения Прибытковой усадьбы.
Когда фронт стоял на Соже, постоянно слышно было его дыхание — вдруг сполохи взрывов в небе заиграют или канонада нарушит тишину, а порой и то и другое вместе. Теперь фронта совсем не ощущалось: как откатился, так словно бы и утих или покатился дальше, хотя на самом деле передовая проходила в междуречье Десны и Ипути, километрах в семидесяти от Веремеек; Забеседье попало в так называемую зону тишины, когда даже самые мощные звуки теряются в пространстве, потому что звуковые волны сперва косо идут вверх, а потом возвращаются на землю уже далеко от выстрела пли взрыва. Однако никто не видел сегодня и молний, полосующих небо, к примеру, еще вчера, словно где-то там гулял суховей и догрызал в дубравах орехи.
Спускаясь с крыльца, Зазыба непроизвольно бросил взгляд в крайнее окно. Масей по-прежнему сидел за столом, только не сутулился больше и не опирался локтями — сидел, прислонившись спиной к стене, а голова его склонилась к левому плечу. Не иначе, уже спал. Марфы Зазыба в передней горнице не увидел, может, она действительно стелила на другой половине сыну постель. Зазыба остановил взгляд на застывшем, словно распятом, Масее, снова подумал, как и некоторое время назад в хате, что им взаправду будет тяжело вместе, лучше бы уж, кажется, и не возвращался Масей домой, раз незаконно. И вообще не хотел бы Зазыба, чтобы в деревне теперь объявился возвращенец из «тех мест». А то вон в Гонче… Не успел вернуться туда раскулаченный в начале коллективизации Шкроб, как моментально расквитался с деревенскими активистами — и первой убил родную тетку, старую женщину, которая присутствовала, как —депутат сельского Совета, при описывании и конфискации его имущества. Хотя, конечно, сравнивать кулака из Гончи с Масеем!… Зазыба и сам понимал, что этого и ради примера не стоит делать, что это несравнимые вещи, что сын его по всем статьям не похож на Шкроба. Но ведь и он вернулся домой незаконно!… «Господи, — совсем на восточный лад воззвал в душе не набожный Зазыба, — дай мне силы, чтобы примириться с тем, чего я не могу изменить». Ему пришло в голову, что надо бы как можно скорей поговорить с Масеем наедине. Ему казалось, что в их будущих отношениях, их будущей близости даже Марфа, от которой он, наверное, от одной не таился, даже Марфа может стать помехой, потому что эти отношения, потому что эта взаимная близость не чужих ей людей, а отца и сына, ее мужа и се сына.