ее и таким образом послужит к развитию и укреплению ее любви ко мне… Нельзя, однако, сразу придать моим посланиям слишком яркого эротического колорита. Лучше, если они будут вначале несколько смешанного характера, заключая в себе лишь отдельные намеки и разъяснения некоторых сомнений. Можно, например, как будто невзначай, намекнуть на преимущества, которые представляет официальная помолвка в смысле отвода глаз посторонним. Неудобства же, вытекающие из этого положения, она увидит сама. Дом моего дядюшки, как уже сказано, битком набит карикатурами на отношения между влюбленными… Каков же будет результат? Так как эротических представлений о своей роли она не сумеет вызвать в себе без моей помощи, а я немного помучу ее упомянутыми карикатурами, то ей скоро надоест быть невестой! Но она никогда не догадается, что виной всему — я… Сегодня я отправлю ей маленькое письмо, которое, заключая в себе описание моих чувств, даст ей намек и на то, что творится в ее собственной душе. Это будет самая верная метода для достижения моей цели, — метода вообще мой конек! За это я благодарю вас, милые девушки! Вам одним я обязан своим эротическим развитием, благодаря которому я и могу показаться Корделии чем захочу. Да, вам принадлежит эта честь, и я отдаю ее вам, признавая, что молодая девушка — прирожденный ментор, у которого всегда можно учиться, если ничему другому, так по крайней мере искусству обмануть ее же! Никто на свете не научит этому лучше ее самой. И я до самой глубокой старости буду проповедовать истину: только тогда пропал человек окончательно, когда состарился настолько, что уже ничему больше не может научиться у молодой девушки!
x x x
Моя Корделия!
Ты никогда не воображала, что я могу стать таким, каков я теперь, но ведь и я никогда не воображал этого. А что… не изменилась ли в сущности ты сама… Возможно ведь, что изменился не я, а твой взгляд на меня. А может быть, и я действительно изменился, изменился потому, что люблю тебя, да и ты изменилась, потому что я люблю тебя. Прежде я смотрел на все окружающее с высоты величия, в холодном спокойствии разума. Ничто не могло ужаснуть меня. Пусть даже в мою дверь постучался бы выходец с того света, — я, как Дон Жуан, спокойно взял бы в руки свечу и бестрепетно пошел отворять. Я не задрожал бы, столкнувшись лицом к лицу с этим ужасным гостем… Но случилось иное: за дверью был не бледный бескровный призрак, а ты, моя Корделия!.. Не холодное веяние могилы, а жизнь, юность, здоровье и красота так и хлынули мне навстречу! Рука моя дрожит… я не могу держать свечу… Я отступаю пред тобою, не в силах оторвать от тебя взгляда!.. Да, я изменился, но как? В чем состоит это изменение? Не знаю. Я ничего не могу прибавить к этим загадочным необъяснимым словам: я изменился.
Твой Йоханнес.
x x x
Моя Корделия!
Любовь — тайна; помолвка — разоблачение. Любовь — молчание; помолвка — оглашение. Любовь — тихий шепот сердца; помолвка — громкий крик. И несмотря на все это, наша помолвка, благодаря твоему искусству, моя Корделия, скроет нашу тайну от глаз посторонних. В непроглядном мраке ночи нет ничего опаснее маленького огонька, вводящего в заблуждение больше, чем сама тьма.
Твой Йоханнес.
x x x
Она сидит на диване у чайного стола, я — рядом с нею. Она держит меня за руку; головка ее, отягченная наплывом дум, склоняется на мое плечо. Она, по-видимому, так близка ко мне и в то же время так далека от меня. Во всем ее существе просвечивает какое-то затаенное сопротивление, ненамеренное или обдуманное, но инстинктивное сопротивление женственности. Впрочем, сущность женщины в том и заключается, чтоб отдаваться, сопротивляться. Она сидит на диване у чайного стола; я рядом с ней. В биении ее сердца не слышно пылких желаний, в колебании груди — тревожной тоски; сердце бьется спокойно, грудь вздымается ровно, в лице мягкие переливы красок. Что это? Любовь? Нет. Она только прислушивается, внимает. Она прислушивается к крылатым словам, она жадно внимает им… Эти слова, хотя и слетают с уст другого, но все равно что ее собственные… Этот голос как бы раздается в ее собственном сердце… Он сулит блаженство и ей, и… другому.
x x x
Что я делаю? Обольщаю ли я Корделию? Совсем нет; это меньше всего входит в мои намерения. Хочу ли украсть ее сердце? Напротив, предпочитаю, чтобы моя возлюбленная сберегла его. Так что ж я делаю? Я придаю своему сердцу новую форму по образцу ее сердца… Художник рисует на полотне черты возлюбленной, скульптор лепит ее формы; моя работа тоже нечто вроде скульптуры, конечно, в духовном смысле. Сама Корделия не знает, что сердце ее служит мне моделью; я пользуюсь им тайно, и это — единственное лукавство с моей стороны; в этом смысле можно, пожалуй, сказать, что я украл сердце Корделии, как Рахиль украла сердце Лавана, тайно похитив его домашних богов.
x x x
Обстановка как рамка действия имеет, без сомнения, большое влияние на человека; она сильно и глубоко врезается в память, или, вернее, в душу, — и не изглаживается никогда. Сколько бы лет ни пришлось мне прожить, я никогда не сумею представить себе Корделию иначе, как в этой обстановке, в этой маленькой гостиной. Когда я прихожу к ним, горничная обыкновенно провожает меня через зал в маленькую гостиную, и в ту минуту, как я отворяю дверь, ведущую в последнюю из зала, Корделия отворяет другую дверь из своей комнаты, так что наши глаза встречаются еще в дверях. Гостиная: такая маленькая, скромная и уютная, что скорее походит на будуар; она смотрит одинаково мило и уютно со всех пунктов, но мое любимое местечко — это диван. Я сижу на нем обыкновенно рядом с Корделией; перед нами стоит круглый стол, с него красивыми складками спускается изящная скатерть. На столе лампа. Формой она похожа на цветок, пышно развернувшийся под стеклянным колпаком, прикрытым прозрачным абажуром. Абажур этот так тонок и воздушен, что дрожит от малейшей струи воздуха. Цвет и форма лампы напоминают Восток, а легкое колебание абажура — тихое веяние этого далекого края. Пол гостиной скрыт под затейливо сплетенной циновкой, сразу выдающей свое иноземное происхождение. Иногда я беру лампу исходной точкой для полета моей фантазии: я воображаю тогда, что сижу рядом с Корделией на траве под тенью роскошной пальмы. Иногда же плетеная циновка переносит меня с ней в кают-компанию корабля… Мы плывем по волнам безбрежного океана… Диван стоит далеко от окна, поэтому окружающих строений не видно, а взор прямо устремляется в далеко уходящий, синеющий простор неба… Вследствие этого иллюзия еще усиливается. Сидя рядом с моей возлюбленной, я заставляю эти картины проноситься над окружающей нас обстановкой, и они скользят легкой воздушной стопой снов, проходящих мимо изголовья спящей красавицы. Обстановка вообще играет большую роль, особенно в воспоминаниях. Эротические отношения должны быть обставлены так, чтобы впоследствии легко было воскресить в памяти картину всего, что было в них прекрасного. Вот почему следует обращать на обстановку особенное внимание и, если ее нет или она не соответствует предмету, создавать ее искусственно.
Данная обстановка, однако, как нельзя более гармонирует с существом Корделии и с ее любовью. Совсем иная картина встает в моем воображении, когда я вспомню Эмилию… Ее я не могу, или, вернее, не хочу даже, представить себе иначе, как в маленькой стеклянной галерее, выходящей в сад. Двери открыты настежь, и взор невольно упирается в маленький тенистый садик, ставящий предел его желанию следовать за убегающей вдаль дорогой. Эмилия была прелестна, но не так богата душевным содержанием, как Корделия, и вся обстановка была тоже как будто рассчитана на это. Пол галереи почти не возвышался над уровнем земли, и взор держался преимущественно земного, не стремился смело и необузданно вдаль, а спокойно отдыхал на переднем плане картины. Как ни заманчиво убегала из глаз дорога, она все-таки не в