Горбачевский встал решительно, прицепил саблю и надел сюртук (было так жарко, что сняли мундиры).

– А столковаться-то нам будет трудненько, господа, – сказал он и, наклонив немного голову набок, сделался похож на упрямого бычка, который хочет боднуть. – Мы люди простые, едим пряники неписаные. Вы вот все о Боге, а мы полагаем, что не из-за Бога, а из-за брюха все восстания народные…

– Неужели только из-за брюха? – воскликнул Муравьев.

– Знаю, знаю: не единым хлебом… А вы-то сами, господин подполковник, голодать изволили?

– Случалось, в походе.

– Ну, это что! Нет, а вот, как последние штаны в закладе, а жрать нечего… Эх, да что говорить! Сытый голодного не разумеет… Петр Иванович, пойдем, что ли?

– Куда же вы, господа? Ведь мы еще ни о чем, как следует… – всполошился Бестужев.

– А вот ужо в лагерях поговорим, там и наши все будут, а мы за них решать не можем, – сказал Горбачевский сухо.

Муравьев подошел к нему и подал руку:

– Иван Иванович, вы на меня не сердитесь? Если я что не так, простите ради Бога…

И опять промелькнуло в улыбке его что-то такое милое, что Горбачевский не выдержал, улыбнулся тоже и крепко пожал ему руку:

– Ну, что вы, Муравьев, полноте, как вам не совестно! Разве могут быть между нами личности?.. Петр Иванович, а Петр Иванович, да будет вам копаться!

Борисов тщательно выбивал золу из трубочки, укладывал табак в мешочек и завязывал на нем тесемочки; вдруг обернулся и, к удивлению всех, – никто еще не слышал его голоса, – заговорил тихо, невнятно, косноязычно, заикаясь, путаясь и прибавляя чуть не к каждому слову нелепую поговорку: «десятое дело, пожалуйста».

– А я вот что, десятое дело, пожалуйста… не надо о Боге. Хорошо, если Бог, но можно и так, без Бога, быть добродетельным. Я, впрочем, не атей. А только лучше не надо… Вот как жиды. Умницы: назвать Бога нельзя; говори о чем знаешь, десятое дело, пожалуйста, а о Боге молчок. И всяк сверчок знай свой шесток…

– Молодец, Иваныч! В рифму заговорил, – смеясь, похлопал его по плечу Горбачевский. – Ну, пойдем, стихотворец, лучше не скажешь!

Гости ушли. Бестужев отправился их провожать.

Муравьев, оставшись наедине с Голицыным, расспрашивал его о петербургских делах. Зашла речь о «Православном Катехизисе». Муравьев принес рукопись и показал ее Голицыну.

«Катехизис» начинался так:

«Во имя Отца и Сына и Святаго Духа

Вопрос. Для чего Бог создал человека?

Ответ. Для того, чтобы он в Него веровал, был свободен и счастлив.

Вопрос. Что это значит быть свободным и счастливым?

Ответ. Без свободы нет счастья. Святый апостол Павел говорит: ценою крови куплены есте, не будете рабы человеком.

Вопрос. Для чего же русский народ и русское воинство несчастны?

Ответ. Оттого, что … похитили у них свободу.

Вопрос. Что же святый закон нам повелевает делать?

Ответ. Раскаяться в долгом раболепствии и, ополчась против тиранства и нечестия, поклясться: да будет всем един Царь на небеси и на земли – Иисус Христос».

Голицын читал «Катехизис» еще в Петербурге, но теперь, после давешней беседы, все получило новый смысл.

– Скажите правду, Голицын, как вы думаете, поймут? – спросил Муравьев.

– Не знаю, может быть, и не поймут сейчас, – ответил Голицын. – Но все равно, – потом. Хорошо, что это написано. Знаете: написано пером, не вырубишь топором…

И как будто подтверждая то, что прочел, рассказал он о Белом Царе, государе императоре Петре III, в котором пребывает «Сам Бог Саваоф с ручками и с ножками».

– Ну вот-вот! – вскричал Муравьев и всплеснул руками радостно. – Ведь вот есть же это у них! Не такие мы дураки, как Горбачевский думает… Ах, Голицын, как хорошо вы сделали, что приехали! Наконец-то будет с кем душу отвести, а то все один да один…

Когда на прощанье Голицын подал ему руку, тот взял ее и долго держал в своей. Молча стояли они друг против друга.

– Ну, значит, вместе, да? – сказал, наконец, Муравьев, чуть-чуть краснея.

– Да, вместе, – ответил Голицын, тоже краснея.

Муравьев отпустил руку его, с минуту смотрел ему в глаза нерешительно, вдруг покраснел еще больше, улыбнулся, обнял его и поцеловал.

Голицын почувствовал, что ему хочется плакать, как тогда, во сне, когда с ним была Софья. Он знал, что она и теперь с ним.

Глава вторая

Наступили счастливые дни. Голицын почти ничего не делал, не читал, не писал, даже не думал, только наслаждался глубокою негою позднего украинского лета. Не бывал в этих местах, но все казалось ему знакомым, как будто после долгих скитаний вернулся на родину или вспоминал забытый детский сон.

Васильков – запустевший уездный городок-слободка, разбросанный по холмам и долинам. Серые деревянные домики, белые глиняные мазанки; иногда крутая улица кончалась обрывом, как будто уходила прямо в небо. Внизу – речка Стугна, обмелевшая и заросшая тиною. Вдали синеющие горы; за ними – Днепр; но он далеко, не видно. Белые хатки – в темной зелени вишневых садиков; хатка над хаткою, садик над садиком, и между ними плетни, увитые тыквами.

В домиках жили хуторяне, мелкоместные панки да подпанки. Ели, пили, спали, играли в преферанс по маленькой, спорили о том, какой нюхательный табак лучше – шпанский, виолетный, бергамотный, рульный или полурульный, и действительно ли умер Бонапарт, или только прикинулся мертвым, чтобы снова напасть на Россию; ходили в церковь, гоняли водку на вишневых косточках, да борова сажали в саж к розговенам. Барышни читали новые романы Жанлис и Радклиф, но старинный «Мальчик у ручья» господина Коцебу им больше нравился.

– Я люблю читать страшное и чувствительное, – признавалась одна из них Голицыну.

У полкового командира Густава Ивановича Гебеля устраивались вечеринки с танцами; дамы сидели за бостоном, а девицы с офицерами плясали под клавикорды. Бестужев на этих балах был веселым кавалером и дамским любезником. Когда, падая на стул и обмахиваясь веером, одна, плотного сложения, дама воскликнула:

– Уф, как устала! Больше танцевать не могу.

– Не верю, сильфиды не устают! – возразил Бестужев.

В такие минуты трудно было узнать в нем заговорщика.

Время текло однообразно – в ученьях, караулах и разводах. Господа офицеры скучали, пили нежинский шато-марго, за удивительную крепость получивший прозвание шатай-моргай; стреляли в жидов солью, таскали их за пейсики; или, сидя под окном, с гитарою в руках напевали:

Кто мог любить так страстно,Как я любил тебя?

А ночью в еврейской корчме метали банк, стараясь обыграть заезжего поляка-шулера, который как-то раз в полночь вылетел из окна с воплем:

– Панове, протестую!

Каждое утро входила к Голицыну неслышно, босыми ногами, свежая и стройная как тополь, Катруся, приносила студеной воды из криницы, такой же чистой, как ее улыбка, и украшала свежими цветами образа.

Бабуся Дундучиха обкармливала его малороссийскими блюдами. Каждую ночь у него болел немного живот. «Надо есть меньше», – думал он, а на следующий день опять объедался. За один месяц так пополнел, что дорожный английский каррик, в Петербурге слишком широкий, теперь сделался узким. Так

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату