Солдаты носили по лестнице из залитых комнат золоченую штофную мебель, картины, вазы, люстры, зеркала и кухонную посуду, домашнюю рухлядь дворцовой челяди. Великан с добродушным лицом, нагнувшись, как Атлас, под тяжестью, тащил на спине огромный кованый сундук, на нем кровать с подмоченной периною, а в зубах держал клетку с чижиком.
По одному из коридоров нельзя было пройти. Слышался топот копыт и ржанье. Лонгинов ступил в навоз: коридор превращен был в конюшню. Лошадей великой княгини Марии Павловны, стоявших на Дворцовой площади, выпрягли и втащили сюда, в первый этаж, чтоб спасти от воды.
На крутой и темной лестнице кто-то крикнул снизу грубым голосом, не узнав государыни:
– Куда лезете? Ходу нет: вода.
И почудилось ей, что невидимые струйки в темноте лепечут, плещут, как будто сговариваясь о чем-то грозном, – тоже как во сне.
Какие-то люди приносили что-то завернутое в белое.
– Что это? – спросила государыня.
– Утопленница, – ответили носильщики.
Валуева взвизгнула, готовая упасть в обморок: боялась покойников.
Когда прибежали на Комендантскую лестницу, то узнали, что государь здесь давеча был, но ушел в Эрмитаж, где с Миллионной большое судно прибило. Надо было бежать наверх по тем же лестницам, а по дороге опять кто-то крикнул, что государя нет во дворце – только что уехал на катере.
Пробегая через собственные покои, государыня увидела стол, накрытый к завтраку, и удивилась, что можно есть. Но Лонгинов успел захватить хлебец с ломтиком сыру и на бегу закусывал.
В больших парадных залах все еще было спокойно. За окном – кончина мира, а у окна два старичка камергера уютно беседуют о новом балете «Зефир и Флора».
Увидев государыню, склонили почтительно лысые головы.
Эти спокойные лица ее утешили было; но тотчас подумала: «Такие лица у таких людей будут и при кончине мира».
В голубой гостиной великая княгиня Александра Федоровна и фрейлина Плюскова стояли на диване, подобрав юбки.
– Ай! Ай! – визжала фрейлина. – Я сама видела, ваше высочество: тут их множество! По стенке ползут…
– Что такое?
– Крысы, ваше величество! Да какие злющие… Едва меня не укусили за ногу.
Валуева тоже взвизгнула и вскочила на диван: боялась крыс не меньше покойников.
– Снизу бегут, из подвалов да погребов, – шамкал старичок, сгорбленный, сморщенный, облезлый весь и как будто заплесневелый, похожий на мокрицу, отставной камер-фурьер Изотов.
– В бывшее семьсот семьдесят седьмого лета наводнение тоже крыс да мышей по всему дворцу столько размножилось, что блаженной памяти покойная государыня императрица Екатерина Алексеевна мышеловки сами ставить изволили…
– Вы то наводнение помните? – сказала государыня, которая хотела и не могла вспомнить что-то.
– Точно так, ваше величество! И лета семьсот пятьдесят пятого, ноября восемнадцатого, и семьсот шестьдесят второго, августа двадцать пятого, и семьсот шестьдесят четвертого, ноября двадцатого, – все наводнения помню. Сам тонул, и батюшка, и дедушка. Оттого воды и боюсь: от огня убежишь, а от воды куда денешься?
Помолчал и опять зашамкал про себя, точно забредил:
– Старики сказывают, – на Петербургской стороне, у Троицы, ольха росла высокая, и такая тут вода была, лет за десять до построения города, что ольху с верхушкою залило, и было тогда прорицание: как вторая-де вода такая же будет, то Санкт-Петербургу конец, и месту сему быть пусту. А государь император Петр Алексеевич, как сведали о том, ольху срубить велели, а людей прорицающих казнить без милости. Но только слово то истинно, по Писанию: не увидеша, дoндеже[64] прииде вода и взят вся…
С вещим ужасом слушали все, и казалось возможным пророчество; там, где был Петербург, – водная гладь с двумя торчащими, как мачты кораблей затопленных, шпицами, Адмиралтейским и Петропавловским.
Вдруг вспомнила государыня и то другое, забытое пророчество: 1777 год – год рождения государева; тогда наводнение было великое, и такое же будет в год смерти его.
В комнату вбежала императрица-мать.
– Lise! Lise! Где он? Где государь?
– Не знаю, маменька, сама ищу…
– Herr Jesu! Что ж это такое? А Никс, бедняжка, там, в Аничковом, и не знает, где мы, что с нами. Может быть, утонули, – думает. И послать некого. Никто ничего не слушает, все нас покинули… И что вы тут стоите? Бежимте же, бежимте скорей к государю!
Все побежали. Один старичок Изотов остался и шамкал, точно бредил:
– Месту сему быть пусту, быть пусту…
Когда бежали по залам, выходившим на Дворцовую площадь, послышался треск, как от разбитого стекла; двери захлопали, и завыл, засвистел, загудел сквозняк неистовый. Такова была сила бури, что железные листы, сорванные с крыш и свернутые в трубку, как бумага, носились по воздуху; один из них ударился в оконное стекло и разбил его вдребезги.
Императрица-мать остановилась, вскрикнула и побежала назад. Все – за нею, кроме государыни; никто не заметил, что она осталась одна. Вздуваемая ветром занавесь в дверях, окутав ее, едва не сбила с ног. Когда она вбежала в соседнюю комнату, то увидела разбитое стекло; осколки еще сыпались; пахнущий водою ветер врывался в окно. И в шуме близких волн, и в вое урагана чудился вопль утопающих.
Оглянулась, увидела, что все ее покинули; почти без памяти упала в кресло и закрыла глаза.
Когда очнулась, граф Милорадович, петербургский генерал-губернатор, говорил ей что-то, но она не слышала.
– Где государь? – спросила уже без надежды, только по привычке повторять эти слова.
– Здесь, рядом, в Белой зале, ваше величество! Проводить прикажете?
– Прошу вас, граф, воды.
Он засуетился, отыскивая воду, не нашел и побежал было в соседнюю комнату.
– Нет, не надо, – остановила она. – Пойдемте.
– Воды слишком много, а нет воды! – пошутил он с любезностью и, молодцевато изгибаясь, расшаркиваясь, позвякивая шпорами, как на балу, подал ей руку.
У него была походка танцующая и одно из тех лиц, которые как будто вечно смотрятся в зеркало, радуясь: «Какой молодец!»
И как это иногда бывает в минуту смятения, пришел государыне на память глупый анекдот: любитель мазурки, граф учился танцевать у себя один в кабинете; выделывая па перед зеркалом, разбил его ударом головы и порезался так, что должен был носить повязку.
Идучи с ней, говорил о потопе, как о забавном приключении, вроде дождика во время увеселительной прогулки с дамами.
– Все кричат: ужас! ужас! А я говорю: помилуйте, господа, нам ли, старым солдатам, тонувшим в крови, бояться воды?
Вошли в Белую залу.
За столом, у стеклянной двери, выходившей на Неву, сидел государь, согнувшись, сгорбившись, опустив голову и полузакрыв глаза, как человек очень усталый, которому хочется спать.
В начале наводнения хлопотал, как все, бегал, суетился, приказывал. Когда никто не решался ехать на катере, хотел сам; но Бенкендорф не допустил до этого, тут же, на глазах его, снял мундир, – по шею в воде добрался до катера и уехал. За ним – другие, и никто не возвращался. Все сообщения были прерваны. Дворец – как утес или корабль среди пустынного моря. И государь понял, что ничего нельзя сделать.
Не заметил, как вошла государыня. Она не смела подойти к нему и смотрела на него издали. В обморочно-темном свете дня лицо его казалось мертвенно-бледным. Теперь, больше чем когда-либо, в нем было то, что заметила Софья, – кроткое, тихое, тяжкое, подъяремное: «теленочек беленький», агнец