потом недели три сохраняли запах.
Лицо покойника темнело, чернело и делалось неузнаваемым: сами доктора, глядя на эту страшную черную куклу в царской порфире и золотом венце, думали: «кто это?»
Однажды стоявший на карауле Шениг указал Добберту, когда тот поднял кисею для примочки лица, что из-под воротника торчит кончик галстука. Добберт потянул, увидел, что это не галстук, а кожа, и в ужасе бросился к Виллие.
Думали, думали, и решили заморозить тело. В это время, после осенних бурь, сразу наступила зима. Открыли окна и двери настежь, поставили под гроб корыто со льдом и на стене повесили градусник, чтобы стужа была не менее 10 градусов. Только для панихид, вечерних и утренних, на которых присутствовала императрица, согревали комнату.
После смерти государя бедный Егорыч начал выпивать с горя. На выпивке сошлись они с о. Алексеем Федотовым. После каждой панихиды заходил он подкрепиться к Егорычу, в темный, рядом с бывшею государевой уборною, коридор-закуту, где всегда накрыт был столик. Выпивали, закусывали, поминая покойника, и вели беседу шепотом.
– Говорил я, будет вам шиш под нос! – начинал о. Алексей своим любимым изречением: – не верили мне, а вот на мое и выходит…
– Отчего же вы так полагаете, батюшка, и какой такой шиш под нос?
Отец Алексей отвечал не сразу: сперва выпивал рюмку перцовки, закусывал горячим блином поминальным, выпивал еще рюмку дуливки, вторым блином закусывал; прищуривал глаз, подмигивал и, наконец, шептал, наклоняясь к самому уху Егорыча:
– А во гробе кто лежит, ты как думаешь, а?
Егорыч, видимо, предчувствуя этот вопрос, начинал дрожать и бледнеть уже заранее.
– Ну, что это, право, отец Алексей, опять вы за свое! Кому же в гробе лежать, как не его величеству, ангелу нашему и благодетелю? Надрываете вы сердце мое, не жалеете меня, сироту…
– Нет, я тебя жалею, я тебя даже очень жалею, потому и говорю: смотри, говорю, кого хоронишь, того ли самого?..
– Как же не того? Как же не того? Отец Алексей, помилосердствуйте! Сами же исповедовать, причащать изволили…
– Ну, нет, ты это, брат, оставь, оставь, говорю, в это дело не путай меня. В ту ночь, как за мной из дворца-то пришли, я того… на третьем взводе был: у купца Вахрамеева на свадьбе здорово клюкнули. Ежели меня о чем спросят, я так и скажу: ничего, мол, не помню, знать не знаю, ведать не ведаю…
– Что вы говорите? Что вы говорите, отец Алексей?..
– Не я говорю, а поди-ка, послушай, что народ говорит; глас народа – глас Божий: в гробу-то не тело, кукла-вощанка лежит, аль беглый солдат из гошпителя здешнего острожного, а государь будто жив; извести его хотели изверги, а он убежал и неизвестно, где скрывается, ныне скрывается, а может быть, и явится некогда… О Кузьмиче-то, отце Федоре, слышал?
– О каком, о каком еще Федоре?.. – начал Егорыч и онемел, раскрыл рот, вытаращил глаза от удивления, от ужаса: вдруг вспомнил предсмертный бред государя. – Господи, помилуй! Господи, помилуй! Матерь Царица Небесная!.. – шептал, крестясь; ему казалось, что он сходит с ума.
– Ничего, брат, не робей: наше дело – сторона, только знай, помалкивай, – утешал его о. Алексей. – А ведь ловкую штуку удрали, а? «Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего…» А где раб, где царь, – не поймешь. По Писанию, значит, из крепкого вышло сладкое, а может, и опять из сладкого выйдет крепкое да горькое… Вот тебе и фокус-покус! Вот тебе и шиш под нос!
На третий день по кончине государя в таганрогском Успенском соборе присягали государю наследнику, Константину Павловичу. В тот же день отправлен был к нему в Варшаву курьер с рапортом от начальника главного штаба, генерала Дибича. На пакетах надписано: «Его императорскому величеству, государю императору Константину Первому».
В Таганрог со дня на день ждали прибытия нового императора; особенно ждал Волконский.
«Я так ослабел, быв тринадцать дней и ночей без пищи и без сна, что едва шатаюсь, – писал он одному из своих петербургских приятелей. – Совершенно один, в ужасной горести, занимаюсь учреждением печальной церемонии. За две тысячи верст от столицы, в углу империи, без малейших способов и с большою трудностью доставать самые необходимые вещи, по сему случаю нужные, за всякою безделицею принужден посылать во все стороны курьеров. Ежели бы меня здесь не было, не знаю, как бы сие пошло, ибо все прочие совершенно потеряли голову. С нетерпением ожидаю прибытия императора Константина Павловича, и не знаю, чем все это кончится».
В не меньшей тревоге был Виллие.
Однажды, осмотрев тело и выйдя из ледяной комнаты, грелись они с Волконским у камина в бывшем кабинете государевом.
– Довезем, Яков Васильевич, как вы полагаете? – спрашивал Волконский.
– Ежели морозы будут, довезем, пожалуй; ну, а ежели оттепель, то дело дрянь.
День был солнечный; белые цветы мороза на окнах чуть-чуть оттаяли. Виллие взглянул на них с досадою: все боялся, что начнется оттепель.
– Вот тоже гроб, – заговорил он опять: – едва втиснули покойника; извольте-ка упаковать на две тысячи верст. Того и гляди, свинец раздавит голову… Ну, можно ли делать гроба из домовых крыш?
– Ох, не говорите! – простонал Волконский. – Что-то будет, что-то будет, Господи!..
– Давно я хотел вам сказать, князь, – продолжал Виллие, помолчав: – тут по городу ходят слухи возмутительные.
– Какие слухи?
– Повторять гнусно…
– Это насчет куклы?
– Вы тоже слышали? Да, насчет куклы, и будто бы государь не своею смертью умер…
– Ах, мерзавцы! – воскликнул Волконский с негодованием. – Но что же с ними, дураками, делать?
– Как что? Схватить, в острог посадить, выпороть, особенно этого святого-то ихнего, как его? Федора… Федора Кузьмича, что ли?
– Да, пожалуй… А вы говорили Дибичу?
– Говорил.
– Ну, что же?
– Да вы сами знаете его. Дует свой пунш и ухом не ведет. «С меня, – говорит, – и так дела довольно: некогда мне заниматься бабьими сплетнями». Но посудите, князь: это чести моей касается и памяти моего благодетеля. Я этого так оставить не могу. Прошу ваше сиятельство, по прибытии государя наследника, доложить немедленно…
– Да, да, конечно… Только бы приехал! Только бы приехал! – простонал опять Волконский.
– А что, разве не скоро?
– Ничего не известно. Курьера за курьером шлю, и все ответа нет. Сегодня и Дибич с минуты на минуту ждет. Хотел быть здесь, да что-то не идет. Уж не послать ли за ним?.. А вот и он, легок на помине.
Открылась дверь из погребальной залы, и повеяло оттуда ледяною стужею, как будто замороженная мумия дохнула смертным холодом.
– Ну что, ваше превосходительство, какие новости? – поднялся Волконский навстречу Дибичу.
Тот ничего не ответил, подошел к столу, где всегда стояла для него бутылка рому, налил, выпил и тяжело опустился в кресло у камина. В движениях его, кособоких, ползучих, как у краба, который под камень прячется, в искаженном лице («вся рожа накосо», – вспоминал впоследствии Волконский), в рыжих волосах взъерошенных и в бегающих глазках было что-то зловещее.
«Уж не пьян ли?» – подумал Волконский.
– Какие новости? – проговорил, наконец, Дибич сдавленным голосом и расстегнул воротник мундира, как будто задохся. – А вот какие: курьер из Варшавы вернулся ни с чем…
– Как ни с чем?
– А так, что поворот от ворот: депеш моих не распечатали и курьера не приняли, тотчас же ночью спровадили вон из города, запретив, чтобы с кем-нибудь виделся…
– Что вы говорите? Что вы говорите? – воскликнули вместе Виллие и Волконский.