– Предан? Да… Нет, не знаю… Мне кажется, он вас не любит, он никого любить не может…
– Значит, злой, фальшивый?
– Нет, не злой и не добрый, а никакой… ну, вот не умею сказать. Никакой… Пустой, ничтожный… Вы на меня сердиться не будете?
Взглянула на него: странная улыбка прошла по лицу его – и она поняла, что он не будет сердиться.
– Он, сам по себе, ничто, – продолжала уже смелее: – он ваша тень; куда вы, туда и он; что вы, то и он, – а его самого нет; кажется, что он есть, а его нет… Ну, вот, видите, какие глупости…
– Нет, Lise, не глупости. Только не знаю, верно ли? Ведь быть чужою тенью тоже великая жертва…
Замолчал и подумал: «да, тень моя; взял на себя все мое дурное, темное, страшное. Когда солнце было высоко, тень лежала у ног моих, а когда солнце зашло, тень выросла»…
Недаром вспомнил об Аракчееве: много думал о нем в эти дни.
10 сентября в Грузине произошло убийство Настасьи Минкиной.
«Батюшка, ваше величество, – писал Аракчеев через два дня после убийства, – случившееся со мною несчастие, потерянием вернаго друга, жившаго у меня в доме 25 лет, здоровье и рассудок мой так расстроило и ослабило, что я одной смерти себе желаю, а потому и делами никакими не имею сил и соображения заниматься. Прощай, батюшка, вспомни бывшего тебе слугу! Друга моего зарезали ночью дворовые люди, и я не знаю еще, куда осиротевшую голову свою приклоню, но отсюда уеду».
Государь получил это письмо в Таганроге 22 сентября, накануне приезда императрицы, и ответил ему в тот же день:
«Любезный друг, несколько часов, как я получил письмо твое и печальное известие об ужасном происшествии, поразившем тебя. Сердце мое чувствует все то, что твое должно ощущать. Жаль мне свыше всякого изречения твоего чувствительного сердца. Но, друг мой, отчаяние есть грех перед Богом. Предайся слепо Его святой воле. Ты мне пишешь, что хочешь удалиться из Грузина, но не знаешь, куда ехать. Приезжай ко мне: у тебя нет друга, который бы тебя искреннее любил. Но заклинаю тебя всем, что есть святого, вспомни отечество, сколь служба твоя ему полезна и, могу сказать, необходима, а с отечеством и я неразлучен. Прощай, не покидай друга, верного тебе друга».
Отправив письмо, государь вызвал в Таганрог генерала Клейнмихеля, находившегося в то время в южных поселениях, и велел ему скакать в Грузино, разузнать обо всем и уговорить Аракчеева во что бы то ни стало приехать в Таганрог.
Что приедет – не сомневался, но, не получая ответа, написал другое письмо:
«Неужели тебе не придет на мысль то крайнее беспокойство, в котором я должен находиться о тебе в такую важную минуту твоей жизни? Грешно тебе забыть друга, любящего тебя столь искренно и так давно, и еще грешнее сомневаться в его участии. Убедительно тебя прошу, если сам не в силах, то прикажи меня подробно извещать на свой счет. Я в сильном беспокойстве».
Беспокойство было, но была и странная беспечность, безболезненность: так параличного в бесчувственное тело колют иголкою, а ему не больно, только жутко смотреть, как иголка в тело втыкается.
Наконец пришел ответ:
«Батюшка, ваше величество! После причастия св. Христовых Тайн сего числа, получил отцовское ваше письмо. Приношу за оное сыновнюю мою благодарность. Я, конечно, возлагаю мое упование на Бога, но силы мои меня оставляют: биение сердца, ежедневная лихорадка, и три недели не имею ни одной ночи покою, а единая тоска, уныние и отчаяние, – все оное привело меня в такую слабость, что я потерял совсем память и не помню того, что делаю и говорю: следовательно, какие со мною будут последствия, единому Богу известно. Ах, батюшка! если бы вы увидели меня в теперешнем моем положении, то вы бы не узнали вашего верного слугу. Вот положение человека в мире сем: единым моментом, во власти Божией, изменяется все человеческое положение!
О поездке моей к вам ничего не могу еще ныне сказать: благодарю и чувствую в полной мере ваши милости. Я прошу Бога не о себе, а о вашем здоровье, которое необходимо для отечества в нынешнее бурное время.
Описание о злодейском происшествии пришлю после, если силы мои укрепятся. Легко может быть сделано сие происшествие и от постороннего влияния, дабы сделать меня неспособным служить вам и исполнять свято вашу, батюшка, волю, а притом, по стечению обстоятельств, можно еще, кажется, заключить, что смертоубийца имел помышление и обо мне, но Богу угодно было, видно, за грехи мои оставить меня на мучение.
Обнимая заочно колени ваши и целуя руки, остаюсь несчастный, но верный ваш до конца жизни, слуга».
На следующий день после разговора с императрицей об Аракчееве, сидя у себя один в кабинете, государь перечел это письмо и задумался. Нет, не приедет. Сколько бы ни звал, ни умолял, ни унижался, – не приедет. Из двух друзей своих – его, государя, и Настасьи Минкиной, – сделал выбор окончательный. «Никого любить не может; не злой и не добрый, а никакой, пустой, ничтожный. Кажется, что он есть, но его нет»…
Так вот кого тридцать лет он считал своим другом единственным. Ну что же, больно? Нет, не больно, а только жутко смотреть, как иголка в бесчувственное тело втыкается. А что, если вдруг почувствует боль? Ведь близко к сердцу? Не слишком ли к сердцу близко?
Да, «время бурное» – это и он, Аракчеев, знает. А вон и Клейнмихель доносит: «Я обращаю особенное внимание на следствие, дабы открыть начальный след злодеяния, уверен будучи, что здесь кроется много важного. Вчерашний день получил я с почтою из Петербурга записку никем не подписанную, под заглавием: „О истинном и достоверном“. Записка сия заключает в себе мнение благомыслящих людей о происшествии, в Грузине бывшем, и злодейский разговор подполковника Батенкова».
Батенков – один из
Что начинается, знал и по другим доносам. Медлить нельзя: не сегодня завтра вспыхнет бунт. Хотел уничтожить заговор; для этого и звал Аракчеева – и вот Аракчеев сам уничтожен.
Когда еще надеялся, что он приедет, начал писать для него записку о Тайном Обществе; теперь захотелось перечесть. Вынул ее из шкатулки и стал читать.
Был четвертый час пополудни, день солнечный, ясный. Вдруг потемнело, как будто наступили внезапные сумерки. Густой, черно-желтый туман шел с моря. Так темно стало в комнате, что нельзя было читать. Позвонил камердинера, велел подать свечи.
Не заметил, как туман рассеялся, опять стало светло, а свечи горели, ненужные.
Вошел камердинер Анисимов.
– Чего тебе, Егорыч?
– Не прикажете ли свечи убрать, ваше величество? Если кто со двора увидит, нехорошо подумает…
Глядя на дневное тусклое пламя свечей, государь старался что-то вспомнить. «Ах, да, свечи днем, – к покойнику»…
– Ну что ж, убери, пожалуй.
Егорыч подошел к столу, задул свечи и унес.
Государь хотел было опять приняться за чтение, но уже не мог. Вдруг вспомнились ему петербургские чуда и знамения, смешные страшилища.
– А туман-то какой, видели? Совсем как в Петербурге, – сказала государыня, входя в комнату.
– Да, совсем как в Петербурге, – повторил он задумчиво и, взглянув на нее, спросил: – Что с вами?
– Ничего… Я вам помешала? Вы заняты?
– Lise, что с вами? Вам нездоровится?
– Да нет же, нет, право, ничего. Утром гуляла пешком и, должно быть, устала немного…
Стояла перед ним, потупившись, не глядя на него, вся бледная, с поникшей головой, с руками, бессильно повисшими. Он взял их в свои и целовал, и смотрел на нее с тою вкрадчивою нежностью, которой она не умела противиться.
– Ну скажите правду, будьте умницей!
– Вы едете в Крым? – проговорила она и покраснела, как виноватая.
– В Крым? Да, может быть… Так вот что… А кто вам сказал?