зубах щенка двухдневного. Белка, Еж, водяная Крыса, полевая Мышь, и Птицы, и Гады, и мал мала меньше, всякие Жучки, да Жужелицы. И последний, самый маленький из всех, зеленый червячок Холстомер: если бы полз, как всегда, не поспел бы и в сорок дней; но, сгибаясь, разгибаясь, двигался так быстро, что Божьей Коровке, – кроме ее никто не увидел бы, – казался чудесной зеленой молнийкой.
Шли из подземного рая через ад земной в далекий-далекий будущий рай; знали все, что идут к второму Адаму: первый погубил их, – Второй спасет; знали тайну пророка:
И тайну Праотца:
Знали и тайну Господню, еще неизвестную людям:
В адовом зное пустыни повеяло свежестью. Радовался очень Господь, что Звери идут к Нему на помощь.
Первый подошел Олень, склонив рога, и положил ему Господь руку на лоб, назвал его: «Олень», и вспыхнул между рогами огненный крест. Руку Господню хотел лизнуть Зверь, но не посмел, только протянул морду и теплым из ноздрей дыханием дохнул Ему в лицо. А робкая Газель посмела – лизнула. Только прах у ног Его понюхал, как сладчайший мед, Медведь. Близко не подходила Шакалиха, издали только щенка своего показала и, когда назвал ее Господь, взвыла тихонько от радости. Шариком Еж подкатился, гладко подобрал все иглы, чтобы не уколоть; черно-синим язычком, и нежным, как лепесток цветка, лизнул Ему ногу. Трепетным жалом поцеловала Змея. Ящерица, под взором Господним, согрелась, как под райским солнцем. «Божьей» Божью Коровку назвал Он, и взлетела от радости к небу.
Каждого зверя называл Он по имени, смотрел ему в глаза, и в каждом зверином зрачке отражалось лицо Господне, и звериная морда становилась лицом; вспыхивала в каждом животном живая душа и бессмертная.
После всех подполз к Нему червячок Холстомер. Но Господь его не заметил: слишком был маленький. А все-таки надеялся: всполз к Нему на колено и замер – ждал.
Краем глаза видел Господь, что, проходя мимо Него к другому камню. Звери исчезают, но куда и как, не видел. После всех надо было пройти зеленой древесной Лягушке, не в очередь: чуя, должно быть, недоброе, спряталась у ног Господних, под камнем. Но и оттуда вытянула ее, как магнит – железо, неодолимая сила. Выползла, прыгнула раза два, и вдруг начала таять, под взором Мертвого, и вся зеленым дымком истаяла, рассеялась в воздухе.
Это увидел Господь, и вспомнил – узнал: участь всех живых одна.
– Червь и человек в одно место идут; были, как бы не были, – снова зашептал Мертвый. – Помнишь, Иисус, непорочного Иова? «О, если бы человек мог состязаться с Богом, как сын человеческий с ближним своим! Вот я кричу: „обида!“ и никто не слушает; вопию, и нет суда. Для чего не умер я, выходя из утробы? Лежал бы я теперь и почивал, спал бы, и мне было бы покойно». Глупая тварь не знает, что все, что есть, хочет не быть, отдохнуть, умереть. Иова жену помнишь, Иисус: «похули Бога и умри»?
– Кто это сказал, Я или он?
– Я или Ты? Где Ты, где я?
Мертвое лицо приблизилось к живому, как зеркало. Очи опустил Живой, чтобы не видеть Мертвого, и увидел Червячка на колене Своем, и вспомнил – узнал, что Мертвый лжет: мудрецы не различат – различит младенец Живого от Мертвого, по зеленой точке на белой одежде, – червячку живому – на Живом. Мертвый лжет, что все живое хочет умереть; нет, – жить: вечной жизни и мертвые ждут, – вспомнил это, узнал Господь, как будто все убитые Звери из общей могилы, Подземного Рая, Ему сказали: «Ждем!»
Сорок мигов – сорок вечностей.
Вспомнил – узнал только теперь, что сердце в Нем раскаленное, – от лютого голода.
– Есть ли между людьми такой человек, который, когда сын попросит у него хлеба, подал бы ему камень? Сын, попроси у Отца хлеба. Даст Тебе – даст всем. Алчущий за всех – всех насыть.
А если Ты, Сын человеческий, – червь, похули Бога и умри, как червь.
Плоские, круглые, желтые, теплые в вечереющем свете, камни-хлебы; руку только протянуть, взять, съесть.
– Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты?.. Поднял к небу глаза Иисус, возопил:
– Отец!
И сердце в Нем раскололось, как небо, и глас был из сердца, глаголящий: «Сын!»
Встал, глянул в глаза Сатане и сказал:
И дьявол сник.[406]
Сорок мигов – сорок вечностей.
Снова Белый на белом камне сидит; снова ветер с Мертвого моря ноет в ухо, жужжит, как ночной комар; серой пахнет, смолой, и чем-то еще неземным, как бы целого мира – покойника тленом. И шелестит можжевельник:
– Мешиа мешугге, мешугге Мешиа! Мессия безумный, безумный Мессия! Что Ты сделал, что отверг? Проклял Иисус Христа; Христа назвал Сатаною. Не хлебом единым жив человек, но ведь и хлебом. Дух Земли восстанет на Тебя за хлеб, и пойдут за ним все, за Тобой – никто, кроме святых Твоих, избранных. Только ли немногих пришел ты спасти, или всех? Мало любишь – мало спасаешь. Вот что ты отверг, – любовь. Но не бойся, будет еще искушение, можешь еще победить Сатану.
Белая-белая, на дымно-сером, беззвездном небе, почти ослепляющая, полная луна смотрит людям в глаза так пристально, что глаз от нее нельзя отвести. Весь из белого мрамора и золота, в несказанном великолепии, храм голубеет, искрится, как снеговая в лунном сиянье гора.
Черные-черные, косые тени от стенных зубцов на плоской кровле; белые-белые, косые светы от прорезов между зубцами. Где-то очень далеко внизу, за стеною храма, тяжело-медный шаг – сторожевой обход римских воинов.
Две летучие мыши, в лунном небе, слепые от света, сцепившись, метнулись, пропали. Скрипнул сухой кипарис кровельных досок; две человеческих тени метнулись, пропали, – только жаркий шепот любви, поцелуй.
Шел Иисус по белым и черным полосам. Вдруг остановился в белой; вспомнил – узнал, как будто шепнул ему кто-то на ухо: «здесь».
Белый из черной тени вышел Мальчик. Белая на Нем, льняная, сверху донизу тканая, короткая, чуть- чуть пониже колен, рубаха, с серебряной вышивкой, так четко на луне искрящейся, что можно прочесть:
Мальчик шел с закрытыми глазами, как лунатик, прямо на Него. Дошел, открыл глаза, взглянул и истаял, рассеялся в воздухе: был, как бы не был. И вспомнил Иисус, узнал Себя двенадцатилетним отроком.
Медленно-медленно пошел к прорезу между зубцами стены; каждому шагу противился, а все-таки шел; дошел до самого края стены над кручею, наклонился и заглянул в лунно-