А если так, то это, самое как будто, далекое, забытое, неизвестное, ненужное дело – Крещение – есть, в действительности, самое близкое, памятное, ведомое, нужное нам, людям Конца.
Нам, может быть, больше, чем кому-либо за две тысячи лет христианства, сказаны эти слова, соединяющие два конца двух человечеств:
«Род сей», значит ли сегодняшний или завтрашний, человеческий род? Не все ли равно, если мы уже сегодня
Может быть, и эти слова нам сказаны больше, чем кому-либо:
Чем для нас будет Конец, – радостью ли избавления или ужасом гибели, это зависит от каждого из нас, – от того, помним ли мы, что
IX
Каждый из нас гибнет уже и сейчас более или менее бессмысленно, и то, что бессмысленно, – самое, конечно, ужасное. Маленький, внутренний, свой «конец мира», маленькую, внутреннюю, свою «Атлантиду», – бездонный провал в пустоту, – более или менее переживает каждый из нас, и ничего не делает, чтобы спастись; даже не очень боится, потому что привык; да и что делать, если нет спасения? Но если бы каждому из нас и всем вместе было математически доказано, что «род сей», действительно, увидит Конец, и что можно спастись, – есть верное убежище – уже построенный, или хотя бы только строимый, Ковчег-Церковь, и что вход в него – крещение, то как бы все кинулись к нему, как бы, наконец, поняли, что значит:
X
Чем было Крещение, мы поймем, узнав, кем был Креститель. Вот что говорит о нем Иосиф Флавий:
Это свидетельство Иосифа, в исторической подлинности которого никто не сомневается, для нас уже тем драгоценно, что совпадает, – как одна половинка сломанного кольца с другой, – с евангельским свидетельством об Иоанне Крестителе, и еще тем, что, помимо воли самого свидетеля, кидает новый, от Евангелий независимый и глубоко проникающий свет на ту первую точку, где тайная жизнь Иисуса становится явной, внутреннее в Нем соприкасается с внешним, в истории. Здесь-то, наконец, выходим мы из утренней тени евангельского мифа или мистерии на солнце истории; здесь кончается смешение облаков с горами, и горы обозначаются так четко, что надо быть слепым, чтобы продолжать смешивать.
XI
Верно понял и выразил Иосиф главное в Иоанне, – то, что он – «Креститель», и что дело всей жизни его заключается в этом. Вспомним и сопоставим два свидетельства Иосифа: «Иисус, так называемый Христос», и это: «Иоанн, так называемый Креститель». Этих двух свидетельств не соединяет Иосиф, но сами они соединяются так же естественно, как два сближенных ртутных шарика, и это тем для нас очевиднее, что тут же, в свидетельстве об Иоанне, мы видим и сближающую среду – внезапно выкидывающее пламя восстания – какой-то «начинающийся» переворот, ????????, так пугающий Ирода, что он считает нужным схватить и умертвить Иоанна.
Что это за «переворот», Иосиф не говорит, – нам легко догадаться, почему: движущая сила переворота, мессианская, есть именно то, о чем изменник этого движения, перебежчик в римский лагерь, Иосиф, молчит, как о веревке в доме повешенного, и только однажды проговаривается нечаянно:
т. е. сделавшегося царем Мессией.
XII
Как ни гнусно то, что делает здесь Иосиф, целуя тот римский сапог, чьим каблуком раздавлено сердце матери его, Св. Земли, мы должны быть благодарны ему: здесь подтверждается лучше, чем у многих христианских апологетов, историческая подлинность Евангелия, в исходной точке его – Богоявлении, Эпифании.
Помня все три свидетельства Иосифа – об Иисусе, Иоанне и мессианстве, как причине войны 70 года, трудно поверить, чтобы он не знал, чем связан Иоанн Креститель с Иисусом Крестником. Что именно думает он об этом, мы, разумеется, никогда не узнаем, но сквозь все недомолвки его внятно слышится одно: между 29-м годом нашей эры, когда никому неизвестный Человек из Назарета пришел к Иоанну креститься, и 70-м, когда пал Иерусалим, происходит небывалое во всемирной истории самоубийство целого народа. Чувствуя, что ему из римской тюрьмы не вырваться, Израиль разбивает себе голову о тюремную стену.
Чтобы родить Мессию, матери Его, Израилю, надо было умереть от родов: 29-й год – начало родовых болей, а 70-й – конец: рождение Младенца, смерть матери.
«Был народ в ожидании», – сообщает Лука о 29-м годе. Помня 70-й год, нам легко себе представить, что ожидание это было похоже на то, как если бы человек, не зная, что проглотил, лекарство или яд, и, прислушиваясь к происходящему в теле его, – ждал. «Господи, царствуй над нами один», – святейшая молитва Израиля – этот проглоченный яд.
29-й год – пороховой погреб; 70-й – взрыв, а искра, упавшая в порох, – Иоанн Креститель.
XIII
дважды повторяет Иоанн в IV Евангелии (1, 31; 33), перед всем народом, в ту самую минуту, когда Незнаемый, Неузнанный, уже стоит в народе. Как же не знал Его Предтеча, когда, еще младенцем во чреве «матери, взыграл от радости», услышав приветствие другой матери, с другим во чреве Младенцем: «величит душа моя Господа»? Если Иоаннова мать Иисусовой – «родственница» (Лк. 1, 36), то и дети их родные. Кто же пишет «Апокриф», Иоанн или Лука?
Вот одно из евангельских «противоречий», неразрешимых в плоскости только исторической, но, может быть, разрешаемых в двух плоскостях: Истории-Мистерии, в том, что говорится устами, и в том, что сказано сердцем. Две эти плоскости, в обоих Евангелиях, хотя и по-разному, но одинаково сложно пересекаются, скрещиваются, как лучи света, не разрушая одна другой.
XIV
«Если мы и знали Христа по плоти, то теперь уже не знаем», – говорит Павел (II Кор. 5, 16); то же мог бы сказать и сын Елисаветы о Сыне Марии, родной – о родном. «Я Его не знал», значит, в устах Иоанна: «я не хотел, не мог, не должен был знать Мессию-Христа по плоти». – «Не плоть и кровь открыли