Если Он «устремил лицо Свое» на путь в Иерусалим, то возвращался, вероятно, тем же кратчайшим, двухдневным путем, каким шел туда, – через те же Хоразинские высоты, откуда снова мог видеть расстилавшееся у ног Его, Геннисаретское озеро, все место Блаженной Вести, от ее начала до конца, от горы Блаженств, над Капернаумом, до горы Хлебов, над Вифсаидой.
XXI
Были те же дни ранней весны, как два года назад, когда солнце царства Божия восходило на горе Блаженств, и год назад, когда оно зашло на горе Хлебов. Так же покоилось, в глубокой котловине между горами, длинное, узкое, в зеленеющих весенних берегах, воздушно-голубое озеро, как бы на землю сошедшее небо; так же бледные луга асфоделей, бессмертных цветов смерти, расстилались между черных базальтовых скал, и рдели у ног Иисуса цветы анемонов, брызнувшими каплями крови по темной зелени вересков; так же плакала унылая, как шум ночного ветра в озерных камышах, киннора, пастушья свирель умирающего бога Кинира:
И чей-то тихий зов был во всем, сердце, надрывающая жалоба:
XXII
Вспомнили, может быть, ученики, снова увидев с Хоразинских высот гору Хлебов, как год тому назад хотел народ сделать Иисуса «царем Израиля», Мессией, и вспомнив, подумали: «Царство Божие не наступило тогда; не наступит ли теперь?» И начали спорить, «кто из них больше» (Лк. 9,46); кому какое место достанется в Царстве; кто «сядет по правую и по левую сторону» Царя (Мк. 10, 37).
вероятно, Симона Петра, там же, где в первые дни служения, —
Вспомнили, должно быть, забытый Крест, и устыдились.
К детям ближе Он, чем к взрослым. Взрослые Ему удивляются, ужасаются, а дети радуются, как будто, глядя в глаза Его, все еще узнают – вспоминают то, что взрослые уже забыли, – тихое райское небо, тихое райское солнце.
Вечная юность мира, детство, – бывший рай, будущее царство Божие.
Здесь, в Капернаумском рыбачьем домике Симона, – тот же субботний покой, тишина блаженства, как там, на горе Преображения:
Все как будто уже совершилось: Крест позади, миновала Голгофская ночь, и царства Божьего солнце восходит, незакатное.
Только что Иисус изнемогал, падал под крестною ношею, и вот опять несет ее с божественной легкостью.
Часть II. Страсти Господни
1. Вшествие в Иерусалим
I
Вшествием в Иерусалим начинаются страсти Господни.
Прежде чем говорить о самом деле, надо бы понять слово или хотя бы только, услышав его, удивиться, почему Церковь называет такое дело таким словом – наследием от нечестивейшей для нее, «бесовской» мистерии бога Диониса. «Бесы, узнав через иудейских пророков о скором пришествии Господа, поспешили изобрести басню о боге Дионисе, дабы распространить ее среди эллинов и других народов, там, где, как знали они, поверят этим пророчествам: бог Дионис, будто бы растерзанный на части, вознесся на небо», – учит св. Юстин Мученик в середине II века и, может быть, сам учению своему ужасается.[691] Но вот, вопреки этому, Церковь величайшую святыню свою, искупительные страдания Богочеловека, называет тем же словом, каким в дохристианских таинствах названы страдания «бога-беса»: «Страсти», ????. Между «растерзанием» Вакха, diaspasmos, и «распятием Логоса» устанавливают связь, хотя бы только от противного, не одни еретики-гностики,[692] но и такие православные учителя Церкви, как св. Климент Александрийский: «Вечную истину видит и варварская и эллинская мудрость в некоем растерзании, распятии, – не в том, о коем повествует баснословие Дионисово, а в том, коему учит богословие вечного Логоса».[693]
Если прав Гераклит: «Логос прежде был, нежели стать земле»;[694] прав Августин, что «христианство было всегда, от начала мира до явления Христа во плоти»;[695] прав Шеллинг, что «всемирная история есть эон, чье содержание вечное, начало и конец, причина и цель – Христос»; и если мы верно угадали тайну Востока и Запада – того, что миф называет «Атлантидою», Откровение – «допотопным», а наука – «доисторическим» человечеством, – откинутую назад на все человечество, в мистерии-мифе о страдающем Боге, тень Христа, —
если все это верно, то Церковь, соединяя в слове «Страсти», ????, passio, свой совершенный религиозный опыт с предчувственным опытом всего человечества, поступило с божественной мудростью.
II
Так же удивительно, и, кажется, только от двухтысячелетней привычки мы и этому уже не удивляемся, – что Церковь, считая греховною всякую «страсть», а святым – лишь «бесстрастие», не побоялась назвать величайшую святыню свою «Страстями».
Что такое «страсть»? Крайнее во всем духовно-телесном существе человека напряжение воли. В слабых, не очень страстных желаниях человек знает, или думает знать несомненно, что желает себе добра, а не зла, все равно в чем – в низшем ли наслаждении, физическом, или в высшем духовном блаженстве; знает, что хочет не погубить, а спасти душу свою. Но по мере того, как напряжение воли растет, желание становится все более страстным, – воля раздвояется, противоречит себе и противоборствует: человек все меньше знает, чего хочет себе, – добра или зла, блаженства или страдания, душу свою погубить или спасти, пока, наконец, на последних пределах страсти перестает это знать уже совсем. Воля в страсти у человека раздвояется так же, как у стоящего на краю пропасти, когда он хочет от нее бежать, спастись и броситься в нее, погибнуть. Здесь, на крайней точке страсти, с волей происходит нечто подобное тому, что с разумом, на той же крайней точке, – в логических противоречиях, антиномиях (конец – бесконечность пространства и времени, делимость – неделимость материи, свобода воли и необходимость), где разум сам на себя восстает, рушит свой собственный закон тождества, говорит одному и тому же «да» и «нет», как бы изнемогая в агонии, смертном борении с безумием. Та же агония постигает и волю в крайнем безумии страсти. Это всего очевиднее в сильнейшей из всех страстей – половой, где не только физическая боль становится иногда наслаждением для грубой похоти, но и духовное страдание – блаженством для нежнейшей любви; где одно с другим неразделимо смешаны, как два разделенные в корнях, а в верхушках сросшиеся дерева, так что любящий иногда не знает, чего хочет – ласкать или терзать любимую, умереть за нее или ее убить.