— Вы уверены, что теперь уже ничего не случится?
— В настоящую минуту я уверен, что всё обойдётся.
Мне хотелось, чтобы он говорил ещё и ещё, каждое слово, которое произносил Андрей Фёдорович, придавало мне силы.
Но он замолчал. Прямо над нами, через дорогу, с одной ветки на другую перепрыгнула белка, мелькнув пушистым большим хвостом.
— Вы знаете, — сказала я, — вот эти дни мне всё больше приходит в голову мысль о том, что все люди как-то связаны между собой. Я уже не раз думала об этом.
Андрей Фёдорович молчал.
— Вы когда уезжаете? — спросила я его.
— Скоро. Пойдёмте обратно. Мне надо поговорить с командиром санбата.
— Вот что, — сказал Андрей Фёдорович, подойдя ко мне вечером, — завтра мы его эвакуируем.
— Как? — вскрикнула я.
— Тише. Я говорю с вами как врач. Он очень слаб. В условиях санбата, я не могу ручаться… Словом, это транспортабельный больной, мы эвакуируем его в армейский госпиталь… на самолёте. Вашего Бардина я бы тоже эвакуировал, но его ещё нельзя трогать с места.
— Когда? — беззвучно спросила я.
— Завтра, — ответил Андрей Фёдорович.
— Завтра? Но я ведь… ведь я так и не говорила с ним…
— Вы и не будете с ним говорить. Всякие волнения для него… словом, невозможны. Мы едва убедили его, что тогда вас не было и ему просто показалось.
…Ночь. На моём попечении находится двадцать человек, лежащих в этой палате. Кто-то громко застонал в противоположном конце, и я побежала туда. У лейтенанта, раненного в голову, начинались боли. Впрыснула ему морфий и постояла немного у койки. Затем направилась к постели комбата.
Теперь он повторял только одно слово:
— Пить, пить, пить…
Подошёл Андрей Фёдорович, посмотрел на температурный листок капитана, покачал головой и коротко бросил:
— Назначения те же.
К утру температура у капитана несколько спала. Пришёл врач. Около Бардина он стоял дольше всех. Он сказал:
— Со стороны лёгких всё протекает нормально.
Вечером за мной пришёл связной командира санбата. В блиндаже командира сидел Андрей Фёдорович, больше никого не было. Когда я пришла, он ходил по блиндажу, заложив руки за спину, ссутулившись, — потолок был низкий.
— Ну вот и вы, — обрадовался Андрей Фёдорович. — Я позвал вас, чтобы попрощаться. Утром мы едем.
Он сел на кровать комбата и, опустив голову, вытянул свои толстые ноги в кирзовых, с широкими голенищами сапогах. Борода его, упиравшаяся в грудь, как бы изогнулась.
«Утром? Уже этим утром?» — подумала я и села на чурбачок возле вбитого в пол столика.
— Вы собираетесь везти его на самолёте? — спросила я.
— Да. Посадочная площадка в восьми километрах отсюда.
— Андрей Фёдорович, скажите мне честно: это правда, что жизнь его вне опасности? Ведь уж так повелось, что мы говорим друг другу только правду.
Андрей Фёдорович поднял голову, и борода его выпрямилась.
— Да, только правду, — тихо повторил он и добавил уже громче: — Я вам говорил — непосредственной опасности нет. Дальнейшее зависит от его организма и от ухода.
— В уходе я не сомневаюсь.
— Да, можете не сомневаться.
Мы помолчали, потом я сказала:
— Андрей Фёдорович, каждый раз встреча с вами приносит мне счастье. Без вас я не выдержала бы на Ладоге. Сейчас вы спасли Сашу.
Он медленно провёл рукой по бороде и проговорил:
— Когда мы встретились в последний раз и вы ушли, я думал, что начну вас ненавидеть. Вы простите, что я так говорю, — сейчас это глупо.
— Глупо! — усмехнулась я. — На Ладоге у нас не было этого слова.
— Я не к тому, — махнул рукой Андрей Фёдорович, — всё это прошло.
Он встал и снова начал шагать по блиндажу, втянув голову в плечи.
Потом он остановился позади меня и положил на мои плечи свои большие красноватые руки.
— Вот есть человеческие чувства, — сказал Андрей Фёдорович, — любовь, ненависть, дружба, верность… Это, так сказать, три измерения жизни. Но есть какие-то такие сочетания, необычайные и, на первый взгляд, странные, поняв, почувствовав которые обретёшь новое, неизведанное счастье. Мне кажется, что теперь в жизни совершается так много нового, что невольно спрашиваешь себя: а не есть ли это давнишняя человеческая чудесная мечта, осуществляющаяся незаметно для нас? Вы меня понимаете? — Его руки чуть вздрагивали на моих плечах.
— Я вас понимаю, — ответила я, — только мне никогда не приходилось думать об этом!
— Вот, вот, — точно обрадовался Андрей Фёдорович, — об этом не думают, потому что это совершается само собой. Это… в воздухе. Новое… Новое… Ведь подумать только: не немцы сейчас штурмуют Ленинград, а мы штурмуем немцев… Но когда вдруг сознаёшь это, то чувствуешь радость. Ну вот… а он будет жить, Лида!
Я вскочила. К горлу моему подступил комок, и я боялась, что сейчас из моих глаз польются слёзы.
— Он будет жить, — тихо повторил Андрей Фёдорович, — и вы наконец будете вместе, и всё будет хорошо.
Я улыбнулась.
— Вы, Андрей Фёдорович, так говорите, как будто война уже кончилась и всё уже позади.
— Война? — переспросил Андрей Фёдорович. — Да, война ещё далеко не кончилась, но… мы уже победили.
Я подумала: «Что такое он говорит? Как это мы уже победили, когда Ленинград до сих пор в блокаде?»
— Вот, посмотрите на Ленинград, — продолжал Андрей Фёдорович, точно читая мои мысли. — Ведь вы же сами уверены, что раз мы дожили до весны, дожили до осени, то теперь-то наверняка победим… Теперь время за нас. Сейчас главное — делать… делать то, что надо….
Андрей Фёдорович отвернулся к двери и через минуту сказал:
— Ну, мы отправляемся на рассвете. Я буду сообщать вам, как пойдут дела.
— Андрей Фёдорович, — вырвалось у меня, — завтра утром я не дежурю, можно мне… проводить?
Он повернулся ко мне и нахмурился.
— Но я же сказал, что вам нельзя.
— Я сяду в кабину и так и не выйду, пока не прилетит самолёт.
Андрей Фёдорович подумал немного и сказал:
— Хорошо.
…Мы выехали на рассвете. Носилки, на которых лежал Саша, внесли в кузов «санитарки». Туда же сел Андрей Фёдорович и два санитара. Я сидела в кабине.
Когда мы поехали, я подумала: «Как странно складывается наша жизнь — быть рядом и не иметь возможности сказать друг другу хоть слово!»
Мы ехали по какой-то новой, незнакомой мне лесной дороге и минут через двадцать выехали на опушку. Отсюда был виден аэродром — небольшое зелёное поле. Машина остановилась, и Андрей