размышлению, понял, что это невозможно. Кроме того, я не мог исключить, что судья отроет какой-нибудь древний средневековый закон, о котором все забыли, но который никто не отменял, и, согласно ему, меня приговорят к смерти. Вот так, между надеждой и отчаянием, я провел последнюю ночь перед судом. Позднее я понял, в чем заключалась слабость моей позиции: я не изучил должным образом соответствующее законодательство. Если бы я знал закон лучше, то смог бы придумать массу помех для судебного разбирательства.

Сидевший напротив меня старый судья выглядел вполне добродушно. Он и я — два главных участника спектакля, высоко вознесенные над всеми остальными; он, почти не поднимая головы, что-то озабоченно пишет, а я пытаюсь отгадать, что именно. Для него все теперь было так просто: я признал себя виновным, и он знал все факты. Я сам их для него записал, и ему оставалось только определить меру наказания. Его небольшой парик, надвинутый на лоб, почти касался золотой оправы очков и отчасти придавал судье вид старой девы.

Страх перед будущим, неуверенность в том, выдержу ли я годы тюрьмы, мучительное сожаление — ведь стоило только поверить предчувствиям, и я бы не вернулся в Англию, — все эти мысли, которые, бесконечно варьируясь, проносились в голове во время ожидания в тюрьме Брикстон, теперь покинули меня, забились в дальние уголки сознания, опустошив и выключив его.

Вновь я обратил свой взор к залу № 1 суда Олд Бейли[12]. После отталкивающей убогости тюрьмы, к которой я еще не успел привыкнуть, он выглядел грандиозно и величественно. Судья сидел не в центральном высоком кресле под гербом, а почти с краю. Это нарушало симметрию зала и встревожило меня, но ненадолго.

И вот пришел сам шеф. Его седая голова и крупная фигура выделялись в зале суда среди некоторых моих бывших коллег, явившихся сюда. Я сказал «бывших», так как полагал, что, будучи на скамье подсудимых, обвиняемым по пята (я так и не смог толком понять, почему по пяти) пунктам статьи о государственной измене, не считаюсь более их коллегой, хотя и не получал никакого уведомления о том, что моя служба в разведке окончена.

Генеральный прокурор сэр Реджинальд Меннингем-Буллер, выступавший в качестве обвинителя, заканчивал свою речь. Пока я рассматривал его, не вникая в то, что он говорил, я думал: до чего же это отталкивающий тип, с дряблыми малиновыми щеками и апоплексическими выпученными глазами сластолюбца. Он выглядел грубым и вульгарным рядом с утонченным королевским адвокатом Джереми Хатчинсоном, выступавшим в качестве моего защитника и сразу же вставшим после его слов, чтобы обратиться к суду.

Он говорил очень хорошо и трогательно. Я был уверен, что его слова произведут впечатление на судью и на всех, кто его слышал. Перед началом слушания дела он навестил меня в маленькой комнатке ожидания под залом суда. Адвокат спросил меня, может ли он в своем обращении к судье сказать, что я глубоко сожалею о содеянном. Это могло бы очень помочь. Я ответил, что не могу согласиться. Во-первых, это было неправдой, так как я чувствовал, что поступил правильно, и соответственно не мог ни о чем сожалеть. Во- вторых, мне казалось недостойным для человека, который в течение почти десяти лет чуть ли не ежедневно фотографировал все важные документы, проходившие через его руки, для их передачи советским властям, вдруг раскаяться только потоку, что его выследили и арестовали. Если бы моя деятельность не была обнаружена, я бы продолжал ею заниматься. Он понял меня и не настаивал, хотя очевидно, что мой отказ осложнил его задачу склонить суд к снисхождению.

Когда адвокат закончил, судья объявил короткий перерыв, затем встал, и меня поразило, что он довольно высокого роста. В течение десяти минут, пока его не было, я гадал, сколько мне дадут или, возможно, приговорят к смерти? С другой стороны, если повезет, после столь талантливого и красноречивого выступления Джереми Хатчинсона, в котором он ясно и с большим пониманием объяснил мои мотивы и которое, как я чувствовал, должно было тронуть судью, срок мог быть и менее четырнадцати лет. Возвращение судьи резко оборвало мои мысли. Допущенная в зал публика заполняла балкон: судья собирался вынести приговор, а эта часть процесса уже не была закрытой.

В своей короткой вступительной речи судья сказал, что своими действиями я свел на нет большую часть работы британской разведки с конца войны. Он признал, что я исходил из идеологических побуждений, а не из финансовой выгоды. Тем не менее он считал, что, дабы покарать и пресечь, должен быть вынесен показательный приговор. Судья потребовал для меня пять сроков по 14 лет тюремного заключения каждый: три последовательных и два параллельных, пояснив, поскольку никто, кроме него, не мог понять этого, что приговор означает 42 года тюрьмы.

После его последних слов в зале раздались возгласы изумления. Для меня это прозвучало совершенно невероятно, настолько, что мне не удалось удержать улыбку. Скажи он 14 лет, это произвело бы на меня куда более ужасное впечатление. Мой разум отказывался постичь протяженность подобного отрезка времени. Сорок два года находились вне пределов понимания, и поэтому в них было столько же смысла, как если бы он назвал две тысячи лет. Кроме того, кому дано предвидеть, что может случиться за столь долгий срок и какие великие перемены могут произойти?

Когда судья покинул зал заседаний, меня отвели вниз в одну из камер. Она оказалась маленькой и темной, предназначалась только для ожидания, и из мебели там были лишь деревянный стул и небольшой стол. Ее грязные сырые стены пестрели надписями, среди которых попадались просто непристойные, но большинство свидетельствовало об отчаянии, горечи, вызове или надежде тех, кто ждал здесь. Пока я был там, ко мне пришел врач из тюрьмы Брикстон. Я еще не утратил привычек дипломатического мира, в котором вращался. И хотя он явно пришел узнать, каково мое самочувствие, я принял это за визит вежливости и был тронут его добротой. Лишь позднее я понял, что он пришел исключительно по долгу службы, посмотреть, как я принял удар и не нужны ли транквилизаторы. Ближе к вечеру меня приковали наручниками к двум тюремным служащим и в небольшом фургоне отвезли в тюрьму Уормвуд-Скрабс. По дороге я заметил продавцов газет, несших плакаты с моей фотографией, сделанной восемь лет назад, после моего возвращения из Кореи, гласившие, что новости о приговоре появятся в первом же вечернем выпуске газет. На короткое время я стал сенсацией.

Вскоре огромные тюремные ворота распахнулись, пропуская фургончик, и мгновенно закрылись за ним. Наступил еще один переломный момент в моей жизни. Начался новый этап, и все говорило за то, что он окажется долгим.

Глава десятая

В Уормвуд-Скрабс меня провели в «приемную», должным образом внесли в тюремные книги, записав самую раннюю дату моего освобождения — 1989 год и самую позднюю — 2003 год. Всю одежду и личные вещи у меня отобрали, после ванной выдали тюремную одежду и отвели в больницу. Это было сделано вовсе не потому, что я находился в шоке или в состоянии полной подавленности, как писали в газетах (что вполне могло бы быть правдой), просто таков обычный тюремный порядок. Всех новоприбывших, осужденных на пожизненное заключение или другие длительные сроки, помещали сначала в тюремную больницу, где около недели наблюдали за их состоянием. Здесь мне вновь пришлось раздеться, и я получил пижамную пару слишком большого для меня размера без пуговиц и резинки на поясе брюк. Меня заперли в камере, вся обстановка которой состояла из лежащего на полу резинового матраца. Следующий день оказался хлопотным: я принял целую вереницу посетителей, среди них главного врача, начальника тюрьмы и его заместителя, капеллана и других, чьих должностей я не знал. Они, с любопытством глядя на меня, вежливо спрашивали, как я себя чувствую. У меня создалось смутное впечатление, что, услышав мой ответ «хорошо, спасибо», они оставались слегка разочарованными. В тот же день меня также навестил мой добрый и опытный солиситор мистер Кокс, по просьбе которого мне вернули тюремную одежду и отвели в блок для посещений. Он пришел поторопить меня с подачей апелляции, и я согласился больше для того, чтобы доставить ему удовольствие (ведь он так настаивал), нежели потому, что питал какие-то надежды на возможность хоть что-то изменить. Я был уверен, что мой приговор был не результатом чувств или настроения судьи, а заранее обдуманным актом государственной политики.

Это стало ясно по количеству предъявленных обвинений. В полицейском суде и на предварительном слушании дела речь шла только об одном. На суде же их неожиданно стало пять. Почему? Максимальное наказание, установленное парламентом по закону о государственной тайне, составляет 14 лет. Но этого, естественно, было мало. Подобный приговор сочли бы слишком мягким, особенно американцы, поднявшие шум и жаждавшие крови. Итак, следовало найти способ увеличить срок.

Вы читаете Иного выбора нет
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату