себя.
– В таком случае, миледи, приготовьтесь, – сказал граф.
К королеве подошел палач, чтобы раздеть ее, но она встала и сказала ему:
– Друг мой, позвольте я это сделаю сама, я лучше вас знаю, как это сделать, тем паче что я не привыкла, чтобы меня раздевали перед таким скоплением народа да еще при помощи таких горничных.
Она позвала помочь ей Энн Кеннеди и Элспет Керл и начала вытаскивать булавки из чепца; женщины, пришедшие оказать последнюю услугу своей госпоже, не удержались и зарыдали, и тогда она обратилась к ним по-французски:
– Не плачьте, я ведь поручилась за вас.
Сказав это, она осенила обеих знаком креста, поцеловала в лоб и попросила молиться за нее.
Королева, начав сама раздеваться, как она привыкла делать перед отходом ко сну, первым делом сняла золотой крест и хотела отдать его Энн, сказав палачу:
– Мой друг, я знаю: все, что на мне, принадлежит вам, но этот крест вам ни к чему, позвольте мне подарить его мадмуазель, а она заплатит вам двойную цену за него.
Но палач, даже не дав ей договорить, вырвал у нее крест, заявив:
– По закону он мой.
Королева, ничуть не опешив от подобной грубости, продолжала снимать с себя одежды, пока не осталась в корсете и нижней юбке.
После этого она вновь села на скамью, и Энн Кеннеди, достав из кармана батистовый платок с отделкой золотым шитьем, выбранный накануне королевой, завязала ей глаза, что весьма удивило графов, лордов и дворян, поскольку в Англии это было не принято; думая, что ей отрубят голову на французский манер, Мария Стюарт села на скамейку, выпрямилась и вытянула шею, чтобы палачу было удобней, но тот, растерявшись, стоял с топором в руках и не знал, что делать; наконец его подручный взял королеву за голову и начал ее тянуть на себя, вынудив опуститься на колени. Мария, догадавшись, чего от нее хотят, нащупала плаху и положила на нее голову, а под подбородок подложила обе руки, из которых не выпускала молитвенник и распятие, чтобы иметь возможность молиться до самого последнего мгновения, однако подручный палача оттуда ее руки вытащил, опасаясь, как бы их не отрубили вместе с головой. Когда королева произнесла «In manus tuas, Domine»,[47] палач поднял топор, а был это обычный топор, каким пользуются дровосеки, и нанес удар, но он пришелся выше, по черепу, и, хотя был так силен, что молитвенник и распятие выпали из рук Марии, но голову не отделил. Однако удар оглушил королеву, и это дало палачу возможность повторить его, но и на этот раз ему не удалось отрубить голову. Только с третьей попытки он сумел перерубить шею.
Палач поднял отрубленную голову и, показывая ее присутствующим, произнес:
– Боже, храни королеву Елизавету!
– И да погибнут так же все враги ее величества! – вторя ему, крикнул декан из Питерборо.
– Аминь! – заключил граф Кент, но ничей голос не присоединился к нему: все находившиеся в зале плакали.
И вдруг в руках у палача остался только парик, и все увидели, что волосы у королевы коротко острижены и седые, как у семидесятилетней старухи, а лицо ее так изменила агония, что оно стало совершенно неузнаваемым. У всех исторгся вопль, ибо им явилось ужасное зрелище: глаза королевы оставались открыты, а губы шевелились, словно она пыталась что-то сказать, и это судорожное движение губ отрубленной головы не прекращалось еще с четверть часа.
Слуги Марии Стюарт устремились к эшафоту и подняли драгоценные реликвии – распятие и молитвенник. Энн Кеннеди вспомнила про спаниеля, который прижимался к ногам своей хозяйки, и стала осматриваться, ища его, но тщетно. Собачка исчезла.
Подручный палача, который в это время снимал с ног королевы подвязки голубого атласа с серебряным шитьем, обнаружил спрятавшегося под юбку спаниеля и вытащил его. Но едва подручный отпустил песика, как тот лег между шеей и отрубленной головой, которую палач положил рядом с телом. Песик перепачкался в крови, скулил, лаял, но Энн взяла его на руки, так как был отдан приказ всем покинуть зал. Бургуэн и Жерве задержались и попросили у сэра Эймиаса Полета позволения взять сердце Марии Стюарт, чтобы отвезти его, как они ей обещали, во Францию, однако им было весьма грубо отказано, а стражники вытолкали их из зала; в нем за запертыми дверями остались только труп и палач.
Брантом рассказывает, что там было учинено чудовищное, гнусное злодеяние!
Спустя два часа после казни труп и голова были перенесены в тот самый зал, где Мария Стюарт предстала перед комиссией, положены на стол, за которым заседали судьи, и накрыты черным сукном; там они оставались до трех часов пополудни, когда явились стэнфордский врач Уотер и хирург из деревни Фотерингей, чтобы произвести вскрытие и бальзамирование тела; операция производилась в присутствии Эймиаса Полета и солдат, так что всякий, кто хотел, мог бесстыдно разглядывать покойную; правда, цель, поставленная этой гнусной демонстрацией, не была достигнута: был пущен слух, будто ноги у королевы распухли от водянки, однако все присутствовавшие на вскрытии вынуждены были признать, что никогда не видели такого прекрасного, здорового и прямо-таки по-девически цветущего тела, как тело Марии Стюарт, казненной после девятнадцати лет страданий и заключения.
При вскрытии было засвидетельствовано, что селезенка ничуть не увеличена и только кровеносные сосуды на ней несколько бледнее, на легком имеются желтоватые участки, а объем мозга примерно на одну шестую превышает средние размеры этого органа у женщин того же возраста; все эти признаки предвещали долгие годы той, чья жизнь была так жестоко оборвана.
Все эти сведения были занесены в протокол, после чего тело кое-как набальзамировали, положили в свинцовый гроб, который поместили в деревянный, и оставили стоять на столе до первого августа, то есть почти на полгода, запретив приближаться к нему кому бы то ни было; более того, когда англичане обнаружили, что слуги Марии Стюарт, продолжавшие оставаться в заключении, ходят смотреть на него через замочную скважину, они заткнули ее, так что несчастные лишились возможности взглянуть на гроб, скрывающий останки их горячо любимой госпожи.
Через час после казни Марии Стюарт Генри Толбет поскакал в Лондон, дабы вручить Елизавете донесение о смерти ее соперницы. Однако Елизавета, верная своему характеру, пробежав первые строчки и изобразив скорбь и негодование, вскричала, что ее повеление неверно истолковали и слишком поторопились, а виноват в этом государственный секретарь Дейвисон, которому она вручила указ, чтобы он хранил его, пока она примет окончательное решение, а вовсе не для того, чтобы отослать его немедленно в Фотерингей. В результате Дейвисон был отправлен в Тауэр и присужден к штрафу в десять тысяч фунтов за то, что обманул доверие королевы. Тем не менее, невзирая на такую скорбь, был наложен запрет на выход кораблей из всех портов королевства, чтобы известие о смерти Марии Стюарт пришло в Европу, особенно во Францию, не само по себе, а было доставлено красноречивыми послами, которые представят ее казнь не в столь невыигрышном для Елизаветы свете. Одновременно с вестью о казни возобновились бесстыдные народные торжества, подобные тем, что происходили, когда был объявлен приговор. Весь Лондон был в огнях иллюминации, они горели у каждой двери, общее воодушевление было столь велико, что толпа ворвалась во французское посольство и забрала там дрова, чтобы поддержать огонь угасающих костров.
Удрученный этим событием, г-н де Шатонеф сидел безвыездно в посольстве, однако спустя две недели получил приглашение Елизаветы встретиться в загородном доме архиепископа Кентерберийского. Г-н де Шатонеф отправился туда с твердым решением не говорить ни слова о происшедшем, однако, едва завидев его, Елизавета, одетая в черное, встала, подошла к нему, наговорила кучу учтивостей и объявила, что готова предоставить все силы королевства Генриху III, чтобы помочь ему победить Лигу. Шатонеф выслушал эти предложения с холодным и непроницаемым видом, не промолвив, как он решил, ни слова о событии, заставившем и королеву, и его надеть траур. Но она взяла его за руку, отвела в сторону и с глубоким вздохом промолвила:
– Ах, сударь, с тех пор как мы с вами не виделись, со мной случилось самое страшное несчастье, какое только можно себе вообразить. Я имею в виду смерть моей возлюбленной сестры королевы Шотландии, в которой, клянусь Господом Богом, душой и вечным спасением, я совершенно неповинна. Да, верно, я подписала указ, но члены моего совета слишком поторопились, и я до сих пор не могу прийти в