тел гниющих, как если бы все больные гнилой горячкой «из больниц Мареммы, Вальдикьяны и Сардиньи свалены были в одну общую яму».[706] Кажется иногда, что сам Данте, надышавшись этого смрада, заражается гнилою горячкою Ада и, в беспамятстве бреда, уже не знает, что говорит и что делает.
«Кто ты?» — спрашивает он, нечаянно ударив ногой по лицу одного из замерзших в Ледяном Озере. Но тот не хочет назвать себя и только ругается кощунственно, проклиная Бога или диавола, мучителя.
Кто в эту минуту страшнее, безумнее, — мучимый грешник или мучающий праведник?
В пятом круге, при переправе через Стикс, утопающая тень грешника высовывает голову и руки из липкой и зловонной грязи, чтобы ухватиться за край ладьи.
Этих двух слов: «кто плачет», казалось бы, достаточно, чтобы напомнить Данте о вечном человеческом братстве в вечных муках двойного ада, земного и подземного. Но страх лютой жалости в нем так силен, что он спасается, бежит от него в безумие, в беспамятство, и, как это часто бывает с людьми, слишком страдающими от жалости, ожесточает сердце свое, чтобы не жалеть — не страдать.
Худшего места и времени, кажется, нельзя было выбрать для такого благословения:
Кто, в эту минуту, в большем позоре, — тот, «в липкой грязи», или этот, во славе, венчанный Вергилием? Мог ли бы Данте, один из благороднейших в мире людей, говорить и делать нечто подобное, если б не сошел с ума?
Мука грешников, погруженных с головой в вечные льды, которым плакать мешают все новые, непролитые, на глазах их леденеющие слезы, больше всего похожа на муку самого Данте: вот, может быть, почему, глядя на них, он больше всего сходит с ума.
«Снимите с глаз моих покров жестокий!» — молит один из них, и Данте обещает ему это сделать, под страшною клятвою:
Кто кого побеждает здесь «благородством» или «низостью», — обманутый грешник или обманувший праведник? Самое страшное тут, может быть, то, что самому Данте это как будто не страшно. Даже в таком припадке безумия наблюдает он за собой, как за посторонним; все видит, все сознает, — ничего от себя и от других не скрывает, — ни даже этой хитрости сумасшедшего:
Но как же не узнает он, чьи глаза глянули на него сквозь наплаканную ледяную глыбу слез, чей голос молит его: «открой мне очи!», как в нем не узнает он себя самого? Или узнает и, еще больше обезумев от страха, еще лютее ожесточает сердце свое против лютой жалости? Но как бы ни ожесточал его, — не ожесточить до конца. Эти мгновенные припадки безумия проходят так же внезапно, как наступают, и снова вся душа его истаивает от жалости, как воск — от огня.