Или такие слова, как эти:
этот вопль человечества к Сыну, как будто отвечающий воплю Сына к Отцу: «Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты меня оставил?»
Самые деятельные люди — самые молчаливые; меньше всех говорит тот, кто больше всех делает. Данте — один из самых молчаливых, потому что один из самых деятельных людей в мире. Как это ни странно, главная сила этого великого художника слова не в слове, а в молчании.
Внутренняя жизнь человека безгранична; слово ограниченно: это чувствует Данте лучше других художников слова; лучше из всех чувствует, как относится то, что можно и надо сказать, к тому, о чем надо молчать. Чем глубже чувство, тем безмолвнее. Правда в чувстве, ложь в словах. Данте — самый молчаливый, потому что самый правдивый из всех говорящих художников. Так, как никто из них (может быть, опять кроме Эсхила), умеет он останавливаться там, где нужно; сдерживать самое неудержимое в себе, как всадник уздою сдерживает коня над пропастью:
Лучше Данте никто не исполнил мудрую заповедь древних мистерий «скрывать глубины», kryptein ta bathea.
Только о предпоследнем, главном для него, он говорит, а о последнем, главнейшем, молчит. В слове для него весь мир, а в молчании — Бог.
Творчество Данте взрывчато, потому что дух его революционен, а революция есть взрыв. Внутренний огонь для Данте горит не как лампада тихим и ровным пламенем, а внутренними вспышками, взрывами, как порох.
Данте, большой любитель всех точных знаний, мог бы согласиться с определением главного творческого метода своего, как механики взрывов. Лучше многих нынешних философов понял бы он, что значит бергсоновская «мистика механики»,[656] потому что Бог для него есть «Первый Двигатель» небесных тел, «великих колес», rote magne,[657] и необходимость механики — законов движения, есть божественное чудо «любви, движущей солнце и другие звезды».
Только поняв эту «механику-мистику» взрывов, мы поймем главную особенность, единственность Дантова творчества.
Две геометрические точки — два слова, и между ними — молчание, на устах поэта, а в сердце читателя — взрыв; две грозовые тучи, а между ними — соединяющая молния. Главное искусство здесь заключается как бы в астрономической точности, верности этих двух слов, двух точек, между которыми находится взрывчатая область молчания, с пороховою миною, проложенной от сердца поэта — «делателя» — к сердцу читателя, с которым поэт хочет что-то сделать, а хочет он всегда одного — «взорвать», возмутить, опрокинуть, вознести на небо или низвергнуть в ад.
В этом астрономически точном искусстве Данте похож на того «старого портного», который «в темной лавке, в ушко иголки продевает нитку»; но здесь «нитка» — молния страсти в великом сердце поэта, а «ушко иголки» — малое и бесстрастное сердце читателя. Какая сила нужна, чтобы с такою точностью управлять молнией!
Может быть, все отдельные человеческие души уходят корнями своими, как растения в землю, в одну великую общую Душу человечества. Если так, то к ней-то и прокладывает путь Данте, как рудокоп к драгоценной руде; с нею-то он и говорит, ее-то и спрашивает в своих молчаниях, и она отвечает ему тоже молча, глухими, подземными гулами или огненными взрывами чувств, таких же простых, общих и вечных, как она сама.
Прелюбодейная жена, Франческа да Римини, вспоминает свою преступную в глазах людей и Богом осужденную, наказанную адом, но для нее самой, и здесь, в аду, все еще святую любовь к мужнину брату, Паоло Малатеста:
«К прелести моей» (в подлиннике сказано вернее, «верным голосом»: «к моему лицу прекрасному», de la bella persona, потому что для любящего все тело любимой так же лично, как лицо) — вот одна из двух геометрических точек, а другая: «все еще мне больно», ancor m'offende; и между этими двумя точками, двумя словами, — молчание — «взрыв»: молния того лезвия, которым застигший любовников муж пронзает вместе обоих. В смерти соединятся они так же, как в любви; были «два одною плотью» в мгновенном вихре страсти, и будут — в вечном вихре ада:
Если бы Шекспир или Гёте написали трагедию о любви Франчески, то, может быть, сказанное там было бы слабее, чем умолчанное здесь. Душу человечества Данте спрашивает молча, и она отвечает ему, тоже молча, только символами-знаками, а если бы ответила словами, то, может быть, это были бы его же собственные слова:
Нарушив новую заповедь, человеческую, в браке, — нарушила ли Франческа, или исполнила заповедь Божию, древнейшую: «Да будут два одною плотью»? На этот безмолвный вопрос Данте могла бы ответить Душа человечества так же, как ответил Сын человеческий:
Женщина! Где твои обвинители? Никто не осудил тебя? Она отвечала: никто, Господи. Иисус сказал ей: и Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши. (Ио. 8, 10–11.)
Как потрясен сам Данте этим ответом, видно из последних стихов песни: