блаженство… знаменуемое Раем Небесным».[583] Чувствует ли Данте всю режущую остроту, новизну, необычайность и грозную ответственность того, что он здесь утверждает как «новую, никогда еще людьми не испытанную истину»? Помнит ли, что этого не утверждал — не испытал никто из святых, за последние десять-одиннадцать веков христианства, кроме, может быть, двух противоположно-ближайших к нему, таких же одиноких и непонятых, как он, — св. Бернарда Клервосского и св. Франциска Ассизского? «Будет Рай земной»
— этими тремя словами Данте уничтожает десять-одиннадцать веков христианской святости, или сам уничтожен ими. В религиозном опыте святых утверждается блаженство небесное, купленное жертвой всех радостей земных; но если не тщетно прошение молитвы Господней: «Да будет воля Твоя и на земле, как на небе», то Царство Божие будет не только на небе, но и на земле — это люди помнили два-три века христианства, а потом забыли. Данте первый вспомнил сам и другим напомнил.
В религиозном опыте святых утверждается противоборство двух миров, а в опыте Данте — их взаимодействие. Дух и плоть — два непримиримых начала для святых, а Данте их примиряет или, по крайней мере, хочет примирить, знает, что это надо и можно сделать.
Если быть святым — значит быть духовным — бесплотным, то воскресение плоти не нужно; нужно только «бессмертие души». Плотское воскресение мертвых — только вспоминаемый догмат, а не переживаемый опыт святых. Люди помнят, что Христос воскрес, как слепые помнят солнце.
В догмате святых — Три: Отец, Сын и Дух; а в опыте — Два: Отец и Сын, земля и небо, здешний мир и нездешний. Данте делает, или, по крайней мере, знает, что надо сделать свой опыт догматом — соединить Отца и Сына в Духе, два мира в одном, третьем, землю и небо — в Царстве Божием на земле, как на небе. «Мы ожидаем нового неба и новой земли, на которых обитает правда» (II Петр. 3, 13) — что это значит, люди забыли; Данте первый вспомнил.
Знает ли он, или не знает, что в этом догмате-опыте святые не с ним, а может быть, и против него — только этим он и живет, это любит и этим спасается.
Чтобы «вывести человека из состояния несчастного и привести его к состоянию блаженному, в этой жизни», земной, — надо избавить людей от того, что делает их несчастнейшими из всех тварей, потому что единственными из всех сознающими свое непоправимое несчастье — смерть. Но избавить от нее людей нельзя никакою силою естественной, потому что смерть — самый общий и крепкий, неодолимейший из всех законов естества; можно победить смерть, или хотя бы только начать с нею борьбу, лишь с помощью какой-то сверхъестественной, из того мира в этот действующей силы, — тем, что в древних мистериях называется «магией», «теургией». Эти два слова давно уже потеряли для нас всякий разумный смысл. «Магия» кажется нам только жалким и диким, при нынешнем духовном уровне человечества, невозможным суеверием первобытных людей, но многим ли из нас не кажется и плотское воскресение Христа, как начало возможной физической победы человека над смертью, почти таким же диким и жалким суеверием? Вот почему тем, для кого Воскресение значит что-то действительное, хотя как будто и противное всем законам естественным, не должно забывать, что христианство — единственная действительная Религия — родная дочь той неузнанной Матери, чье имя было в детском лепете человечества «Магия»; и что если даже мать умерла, то живой дочери от нее отрекаться не следует. Верующим во Христа не должно забывать, что первыми людьми, узнавшими, что Христос родился, и ему поклонившимися, были Маги, Волхвы. Знали они, конечно, поклоняясь Ему, кем Он будет и что сделает; знали, что Он, Христос, родился, чтобы кончить то, что начали они, или хотели начать, — смертью смерть победить — воскреснуть и воскресить мертвых. Если Христос вечно рождается, умирает и воскресает, в сердце человеческом, то и дело Магии — вечное. Вся она — путь в ночи, по одной ведущей Звезде, к двум целям, — к тому, чтобы Христос родился, и к тому, чтобы Он воскрес.
«Цель человеческого рода заключается в том, чтобы осуществить полноту созерцания, сначала для него самого, а потом для действия», по чудному слову Данте в «Монархии», одной из самых пророческих и непонятных книг.[584] «Цель всей этой книги… не созерцание, а найденное новое действие», opus inventum, no слову Данте, в «Комедии». [585]
Эта цель человека и всего человечества есть выход из «состояния несчастного» — земного Ада, в «состояние блаженное» — Рай Земной, из вечной смерти в вечную жизнь — воскресение мертвых.
Слово «поэзия» — от греческого слова poiein — «делать».[586] Данте, поэт, больше всех других великих поэтов — «делатель»: вся его поэзия — величайшее из всех человеческих дел — «теургия», «магия», воскрешающая мертвых силою любви:
Любовь, что движет солнце и другие звезды.
Здесь, уже в механике — начало «магии»; «всех чудес начало», — в необходимости.
Данте вызывает тень загробного мира, как Аэндорская волшебница — тень Самуила. «И сказал Самуил Саулу: „Зачем ты тревожишь меня?“ И ответил Саул; „Тяжко мне очень. Я вызвал тебя, чтобы ты научил, что мне делать“» (I Цар. 28, 15).
Мертвых вызывает Данте для того, чтобы знать, что делать ему, человеку, и всему человечеству.
Всех живых и мертвых соединяет как бы круговая порука в общем деле — борьбе с последним врагом — Смертью: «последний же враг истребится — смерть» (I Кор. 15, 26).
Эту первую и последнюю Дантову мысль о воскрешении мертвых, как возможном действии всего человеческого рода,
— мысль, которая кажется нам такой нелепой, невозможной, не научной, не современной, высказывает один из самых научных, современных философов, Бергсон: «Все живые существа друг за друга держатся и увлекаются одним и тем же неимоверным порывом. Точку опоры находит животное в растении, человек — в животном; и все человечество в пространстве и во времени есть как бы великое воинство, движущееся рядом с каждым из нас, и впереди и позади каждого, в одном стремительном натиске, способном опрокинуть многие преграды, — может быть, даже смерть».[587] «Может быть», — говорит Бергсон, а Данте говорит: «наверное», — вот и вся разница.
Эта уходящая в глубину будущего — в конец истории Дантова-Бергсонова воля к «воскрешающей магии» уходит и в глубину прошлого — в начало истории. Только что человек появился на земле — он уже «маг», «воскреситель мертвых».
В самых древних ледниковых пещерах, на глинистой почве рядом со следами от когтей пещерного медведя, переплетаются странные, сложные, должно быть «колдовские», «магические» линии. Жутко, в темноте, белеют, на красной охре стен, точно в крови, отпечатки живых человеческих рук, — должно быть, тоже «магия». Ею насыщено здесь все — камни, глина, сталактиты с их вечною слезною капелью и самый воздух.[588] В древнейших Ориньякских пещерах так же, как в позднейших Магдалиенских, найдено множество слегка загнутых палок из оленьего рога, с просверленными дырами в ручках, украшенных звериной или простой узорчатой резьбой. Долго не могли понять, что это, и называли их «жезлами начальников»; наконец поняли, что это магические жезлы тех, может быть, допотопных царей-жрецов, которых Платон, в мифе об Атлантиде, называет «людьми-богами», and res theoi.[589] Это значит, что уже в пещерах каменного века родилась «магия» — действие, может быть, соединяющее или, по крайней мере, желающее соединить этот мир с тем. Только что человек появился на земле, он уже знает, что есть иной, может быть, лучший мир. Это видно из того, как он хоронит мертвых: под руку кладет им кремневое оружие, куски дичины и множество съедобных раковин: значит, будут жить — воскреснут. Связывает их иногда веревками, что видно из положения костей в человеческих остовах; или раздробляет и раскидывает кости, чтобы не соединились и не ожили, значит, боится мертвых, — знает, что они могут быть сильнее живых. Но это редко: большею частью усопшие мирно покоятся, лежа на боку, с пригнутыми к груди коленями, как младенцы в утробе матери, чтобы легче было снова родиться — воскреснуть в вечную жизнь. Красный цвет — цвет крови и жизни: вот почему мертвых окунают в жидкую красную краску — как бы зарю Воскресения.
Только в позднейших, мегалитных могилах просверливаются в надгробных плитах отверстия — «оконца», чтобы души могли вылетать, гулять на свободе, покинув тело; в палеолитной же древности душа и тело нерасторжимы: вместе в этом мире, вместе и в том. Как это ни странно, пещерные люди кое-что уже знают о «воскресении плоти», чего еще не знают, или уже забыли Сократ и Платон с их «бессмертьем души»;[590] почти забудет после двух-трех первых веков и вся