почему же никому об этом не сказал и, по свидетельству Боккачио, «забыв о них, умер».[550]
Нет, кажется, действительная причина того, что сделал Данте с этими песнями, — не желание их спасти, а что-то другое. Что же именно?
В 1273 году, лет за пятьдесят до смерти Данте, внутренне очень ему близкий, хотя и противоположный человек, св. Фома Аквинский, месяца за три до кончины служа обедню, имел «восхищение», raptus, и когда пришел в себя, сказал другу своему и духовнику, Реджинальду: «Наступил конец моим писаниям, verdi finis scripturae meae». Когда же тот умолял его кончить, по крайней мере, «Сумму теологии», — воскликнул: «Нет, не могу, все, что я написал, мне кажется соломой!» — «И велел сжечь „Сумму“», — прибавляет легенда; но уже и того довольно, что этим страшным словом о «соломе» как бы сам ее сжег.[551]
Может быть, нечто подобное произошло и с умирающим Данте. Маленьким людям то, что они сделали, кажется золотом, а великим — «соломой». Слово, сказанное, сделавшись внешним, так несоизмеримо с несказанным, внутренним, что правдивый человек не может этим не мучиться; вот почему один из правдивейших людей, Данте, — один из величайших мучеников слова.
предупреждает он перед тем, как начать говорить о последнем, высшем видении Трех.
Ангелам, движущим молча Третье Небо любви, умирающий Данте, может быть, открывает, так же молча, «странное сердце» свое, в ту минуту, когда замуровывает в стену последние песни «Рая».
Этот страх, испытанный в самом начале пути, овладевает им, может быть, и теперь, в самом конце.
Чтобы разгадать, хотя бы отчасти, загадку обезглавленной «Комедии», надо помнить, что именно в этих последних песнях «Рая» открываются, с большей ясностью, чем во всей остальной поэме, «тайна беззакония», совершающаяся в Римской Церкви, и готовящаяся к совершению в Церкви Вселенской тайна Трех. Может быть, Данте устрашился того, что открыл людям эти две тайны слишком рано; поднял самим Богом опущенную завесу, которую не должно было человеку подымать; переступил самовольно за черту, отделяющую Второй Завет от Третьего. Этого всего он, может быть, не сознавал, только смутно чувствовал; но чем смутнее, тем страшнее. Этим-то страхом обуянный, он и обезглавил «Комедию».
«Сына твоего, единственного твоего, возьми и принеси во всесожжение», — велит Господь Аврааму, — и поднял отец руку на сына; так же и Данте поднял руку на «Комедию». И только чудом Божьим отведены были обе руки.
В стенах тогдашних домов устраивались иногда «печурки», или «оконца», finestrette, для рукописей и книг.[554] Было такое оконце и в спальне Данте.[555] Может быть, давно уже выбрав его, чтобы спрятать песни «Рая» в этот надежный тайник, он приготовил для этого все нужное: глиняный горшочек с известью, малярную кисть, камышовую циновку, stuoia, молоток с гвоздями и тщательно связанные в пачку листки тех тринадцати песен.[556] Но долго не решался приступить к делу, все откладывал, мучаясь сомнением, надо ли это сделать, или не надо. Может быть, только вернувшись из Венеции, уже больной, и чувствуя, что дни его сочтены, — решился.
В самый глухой час ночи, когда в доме все уже спали (никому еще не сказал, как тяжело болен), встал с постели, дрожа не только от озноба так, что зуб на зуб не попадал, — отпер сундук, вынул из него все нужное, подошел к оконцу, положил в него пачку листков, закрыл его циновкой, прибил ее к стене гвоздями, забелил известью так ровно, что ничего не было видно, и лег в постель умирать.
«Кто потеряет душу свою ради Меня, тот сбережет ее». Может быть, Данте, в ту ночь, потерял душу, и сберег.
«Данте умирает» — эти два слова прозвучали над Равенной, как похоронный колокол, в 1321 году, в ночь с 13 сентября на 14-е — день Воздвижения Креста Господня и поминовения крестных язв св. Франциска Ассизского.[557] В эту ночь не спал государь Равенны, Гвидо Новелло; не спали сыновья Данте и дочь его, ученики и друзья, может быть, не только те, кого он знал, но и многие другие, неизвестные.
Самые близкие к нему собрались в комнате, где он умирал. Уже причастившись, велел он надеть на себя темно-коричневую, грубого войлока, монашескую рясу нищих братьев св. Франциска: в ней хотел умереть;[558] в ней же и похоронить себя завещал, в часовне Пресвятой Девы Марии, у входа в равеннскую базилику, св. Франциска, как бы «на пороге», in introiti! не только этой церкви, малой, ветхой, но и великой, новой, Вселенской.[559]
Многие только теперь узнали, что Данте был иноком Францискова Третьего Братства: тот же глубочайший и святейший смысл, как во всей жизни его, имеет и здесь, в смерти, что слово: Третий — Три.
В длинной темной монашеской рясе, сложив руки крестом на груди, закрыв глаза, он лежал на постели, с таким неподвижно-каменным лицом, что смотревшие на него не знали иногда, жив он или умер; ошибиться в этом было тем легче, что часто и у здорового бывало у него такое же точно лицо. Может быть, он и сам не знал — жив он или умер: так непохоже было то, что он чувствовал, ни на что живое. Тело его то пылало в жару, как в вечном огне, то леденело в ознобе, как в вечных льдах. Но больше, чем тело, страдала душа: все еще не знал он, надо ли было сделать то, что он сделал, или не надо; спас ли он душу свою, погубив ради Того, Кто велел погубить, или, спасая ради себя, погубил.
Белое-белое, в черно-красной мгле, пятно стояло перед ним, и он знал, что будет вечно стоять — никогда не уйдет; и все не мог понять, что это; может быть, забеленное оконце в стене? Нет, что-то другое, неизвестное. Вдруг понял: это белое, ледяное и огненное вместе, леденящее и жгущее, — есть вечная мука ада — вечная смерть. Но только что он это понял, как услышал тихие знакомые шаги, и на ухо шепнул ему знакомый тихий голос: