свечные огарка в разнокалиберных подсвечниках да свою кухонную лампу с небольшим остатком керосина и пошла за своею кумою — звать ее, чтобы она пришла помочь нам завтра убраться. Пошла на минуту, но, как водится, застряла: мы отпили чай, а ее не было, а между тем лампа наша вдруг стала гаснуть. Я встал из-за стола, чтобы взять из другой комнаты свечу, но, к удивлению моему и неудовольствию, увидел, что обе свечи, освещавшие комнаты, еще ранее догорели и погасли.

Были ли у нас в запасе другие свечи и где их искать — я решительно не знал. А на дворе было очень темно: ночь хоть была и лунная, но небо было заволочено облаками и едва серело.

Сын мой дремал. Я хотел его тихо перенести на руках в кресло на приготовленную для него постель, но он проснулся, удивился, что мы в темноте, и пошел за мною за руку.

Мальчик шел за мною тихо и молча — как бы во сне или дремоте, но вдруг, только что мы прошли ощупью среднюю комнату, заваленную разными вещами нашего багажа, и вступили в спальню, как вдруг в угле на полу что-то сверкнуло, раздался слабый треск, и комната на минуту осветилась слабым голубоватым блеском, который направился на нас как бы рефлексом и сейчас же погас”.

Здесь, на середине оборотной стороны 15-го листа, рукопись остановилась, оставив шесть с половиной больших пронумерованных страниц чистыми.

Необходимы хотя бы небольшие пояснения к приведенному творчески свободному описанию и освещению некоторых частностей.

Ответственность за гибель семьи определяется здесь, конечно, односторонне. Объективность явно принесена в жертву личному. Чья мера вины и причинности оказалась бы большей на весах нелицеприятного суда — останется, как в подавляющем большинстве супружеских счетов, навсегда неразрешенным.

Молчаливое в апогее драмы появление Егорушки “с черного двора” — под сильным впечатлением, вынесенным от “непонятного видения”, — прямая предпосылка к долженствовавшему последовать “явлению духа”.

Постепенно в собственной душе многое воскрешается, слагается в почти физически ощутимое представление, в яркие образы, картины. Мысленно, воедино сопрягаются и недавнее летнее “видение” второго сына, и свершившаяся утрата так долго державшейся кое-как последней семьи, и давняя смерть на глухой кромской почтовой станции первого сына…

Родится желание и мнится возможным дать рассказ только что пережитого с завершением его целительным явлением духа забытого, но не забывшего своего отца, ребенка.

Повесть начата. Пока она рисует события, схожие с действительностью, развертывание ее идет незатруднительно. Но вот, с исчерпыванием вещественного и обстановочного, на очереди дать сверхчувственное, “потустороннее”, непостижимое и не бывшее. Овладевает раздумье, смущенье…

ГЛАВА 7. ВДВОЕМ

После общего обеда у моей матери на новой ее квартире отец и я, не выходя из рамок повседневности, простились с нею с тем, что в следующее же воскресенье обедаем у нее.

Самый обед тоже прошел чинно, в беседе о мелочах и в обходе совершающегося: по старинному завету — в комнате повесившегося не говорят о веревке.

Не было весело, но точно легче, чем пока все это назревало без веры в возможность разрешения.

Ранним вечером воскресного дня мы ехали вдвоем на довольно далекую новую, “холостую” нашу квартиру, в доме купца Семенова, угол Коломенской и Кузнечного переулка. Вещи Дуняша за два или три оборота уже все перевезла и ждала нас там.

Это было почти напротив старой квартиры “художного мужа Никиты”, изографа, сыгравшего видную роль в создании рассказа “Запечатленный ангел”.

Место было малоприглядно, дом наполовину стоял еще в лесах, квартира оказалась во дворе, с одним ходом, совсем плохонькая. Везде пахло известкой и клеем. Я растерялся и готов был расплакаться.

Хотя исподволь я и был подготовлен ко всему и успел почти свыкнуться с тем, что останусь при отце, но еще не мог да и до сих пор не могу разобраться, как это так вышло. Особенно это начало удивлять меня, когда, уже после смерти и отца и матери, довелось прочесть многие письма и узнать, как опасался отец неизбежно грозившей ему при разрыве разлуки со мной. Затрагивать этот вопрос я никогда не решался. Он был всем нам троим слишком больным, незаживляющеюся раной, касаться которой всегда было страшно. Ключ к нему потерян, взят могилой.

Уступила ли мать настояниям отца, испугавшегося на пятом десятке лет нового, полного одиночества, или, истратив все, когда-то большое, чувство к отцу, оскудела им и к ребенку? У нее оставалось еще четверо уже подрастающих детей, от человека, не давшего ей счастья, но и не проведшего через испытания последних двенадцати лет. Борьба, очевидно, шла сыздали. Но она раскрылась мне, когда уже и сам я, матримониально, “вкушая, вкусил мало меду”.

Выяснилось, что все родство, начиная с первой молодой жены Алексея Семеновича, Елены Францевны, уже в 1874 году пыталось извлечь меня из петербургского горнила и принять в лоно младшей ветви рода Лесковых.

“Теперь не к чему входить в разбор тех мотивов, — писал мне Алексей Семенович 25 января 1908 года, — которые руководили твоим отцом и побудили его решительно отклонить это предложение женщины[663], которую, конечно, ничто другое, кроме чисто родственных и гуманных побуждений, руководить не могло, конечно, при осуществлении этого Ник[олаю] Сем[еновичу] пришлось бы официально отказаться от всяких прав на тебя, а тебе пришлось бы фигурировать не в качестве представителя старшей ветви семьи Лесковых, щедро награжденной непомерным самолюбием и гордостью, да и не лишенной известной доли эгоизма, а сделаться членом второй ветви, на долю которой пала вся черная работа и вся забота о устройстве материального быта не только своей матери, сестер и братьев, но даже и просто в хлопотах и известных расходах по устройству свадьбы Веры” [664].

В 1877 году, мальчиком, я ничего этого, разумеется, не читал и ни в чем разобраться не мог, безропотно принимая происходящее во всей его тягости как неизбежное. Ни о какой борьбе за меня или мероприятиях со мной я, конечно, не подозревал.

Вечер новоселья сколько-нибудь чрезвычайных событий в моей памяти не оставил. Помню самовар, чай, ветчину и принесенное Дуняшей из мелочной лавки для себя брусничное варенье, с которым она любила попить чайку “всласть”. Помню, что оно почему-то очень понравилось нам самим и мы оказали ему усердное внимание. Вот и все. Никакой мистики, ничего “спиритического”, не говоря уже о “сени смертной”.

Однако на другой день произошло нечто, принятое не за простую случайность. “Слетавшая” зачем-то на Захарьевскую, Дуняша привезла полученное ею от нашего бывшего швейцара почтовое извещение о денежном письме из Москвы на тридцать или сорок рублей. Это был запоздавший гонорар за какую-то статью из “Православного обозрения”. Сумма небольшая, но пришлась ко времени. Отец признал в ее получении милость проведения и вспоминал этот случай с трогательным волнением. Была ли уж действительно такая затрудненность в деньгах эти дни — неизвестно, по в беседах он уверял, что была, а однажды подтвердил это и в письме ко мне, упомянув тут же и лошадь (масть ее бывала и белой и серой) домового извозчика, перевозившего вещи с Захарьевской на Коломенскую: “а у нас денег было на белую лошадь да фунт ветчины с бутылкой пива” [665].

Так помнился ему день второй “развязки” через восемнадцать дет, и на этот раз о нем говорится просто, без тени мистики.

Начали жить по-холостому. Вскоре подошло 16 августа и началось ежедневное хождение в гимназию, переехавшую уже в повое, специально построенное для нее здание — угол Большой Итальянской и Малой Садовой (Ракова и Садовая) улиц.

Квартира оказалась столь сырой, что пришлось, едва прожив месяц, бежать. Как можно было ее нанять — непонятно. Новая была немногим лучше: на Невском, дом № 61 (ныне 63), кв. 17, против Надеждинской и, кстати помянуть, против Засецкой. На улицу был двухэтажный дом, в котором помещался какой-то “подземельный” банк, а во дворе стоял главный, четырехэтажный корпус. Квартира была “фонарь”: слева холодная лестница, справа ворота на “черный” двор, две комнаты на первый двор, одна проходная и темная, с окном в подворотню, одна комната и кухня на второй двор. Внизу нежилой подвал. Кругом ветер, холод, нигде ни луча солнца, да в сущности и света. Но все же получше первой и ближе к гимназии.

Много иначе вышло дело у матери. Она заняла квартиру № 28 в том же доме, где мы прожили два года, во дворе, в четвертом этаже, пять комнат, почти все комнаты на юг. Солнца и воздуха в жилых комнатах вволю. Отец еще в мае писал ей об этой квартире в Киев, называя переезд в нее переводом “из гвардии в гарнизон”, то есть с парадной лестницы со швейцаром на черную. Но “гарнизон” был и сух, и светел, и во всем удобен.

В воскресенье 21 августа мы, как было условлено, отправились обедать к матери. Я остался вечеровать, а отец уехал, но часам к девяти вернулся, а часов в одиннадцать мы поехали “домой”. Так оно с воскресеньями и повелось, и не на один год.

Появились опять у матери Милюков, Нарден, Матавкины и другие знакомые материнского дружества, у нас с отцом не бывавшие. Стали приходить студенты, товарищи Николая. В годы жизни Веры Николаевны в Петербурге — обедала и музицировала тут в свободные от службы воскресенья и она. Пели, играли, шутили. Чопорные знакомства сами собой сошли на нет. Дом опростился, омолодел. Меньше стали нервничать и старшие.

Я начал задумываться и даже как бы обижаться за отца: значит, всегда все могло быть иначе, все было в нем? Но ведь сейчас и он сам со мной другой: ласковый, печальный, но мягкий, не властный, даже какой-то точно беспомощный. Навсегда это или…? Но пока надо ему помочь. Надо было найти новую линию поведения и даже отношения к нему, не скрою, невольно за счет приглушения некоторых чувств к матери. Но с ней я уже только виделся, а с ним жил.

Я без колебаний взял на себя ведение расходов по дому, прием сдачи с выданных Дуняше денег, придумывание обеденного меню, расчеты с прачкой и т. п. Отца это трогало, меня исполняло сознанием высоты своего значения в доме.

Учился я хорошо. Во всяком случае за первую четверть оказался десятым учеником из сорока двух в классе. Принимая во внимание, что у многих богатых гимназистов дома были гувернеры и репетиторы, — это был серьезный успех.

Шли мы раз вечером с отцом и двоюродным братом матери из поминаемой в “Мелочах архиерейской жизни” и нескольких статьях семьи Сотничевских, мимо огромного дома некоего Ротта. Невесть зачем мне вздумалось сказать, что это дом отца нашего первого ученика.

— Вот, — откликнулся отец, — есть же счастливцы, у которых и домов много и сын идет первым, а не десятым учеником.

Я обиженно прикусил губу. Ротт! Но разве у него не пять учителей на дому? В гимназию он не ходит пешком, а приезжает с гувернером на великолепной пролетке. Все ему сделано, подано, уроки разжеваны, и в рот положены, только проглотить. А я все сам, один, и у отца ничего спросить не могу, так как наши

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату