вовсю. А Петр хотел иметь боеспособную армию и, дорожа мнением Европы, не хотел прослыть новым гунном. Отсюда — и муштра, и вспомогательные работы для особо тупых, и, наконец, шомпола для буйных. И хотя Мазепа, способный полководец, видимо, понимал, что время ватажной вольницы прошло и военная реформа необходима, но — обидно. Еще тяжелее воспринималось решение царя вернуть союзникам- полякам Правобережье. Занятое войсками Мазепы, подавившими восстание «нового реестра», протестовавшего против «расказачивания», оно уже три года фактически было частью Гетманщины и уже даже делилось на «маетки». Однако поляки голосили, взывая к «европейскому правосознанию», угрожали выйти из войны, и в конце концов добились своего. При этом Мазепа из писем пани Дольской точно знал, что «патриоты» Лещинского готовы поступиться Periferia в его, гетманскую, пользу. А раз так, то и сторонники Августа, висящие на волоске, блефуют, и если твердо потребовать, никуда не денутся. Но Петр полностью доверял Меншикову, а Меншиков, подписав акт о сдаче, вернулся из Гродно уже не просто Алексашкой, а с настоящей, признанной магнатами родословной, подтверждающей, что он не пирожник, а таки потомок Гедимина. И хотя Мазепа, искушенный дипломат, сознавал, что в Европе запорожские понятия неуместны, и договоры должны соблюдаться, но — опять-таки обидно. Впрочем, еще обиднее и тяжелее было озвученный Петром 20 апреля 1707 года, в той самой Жолкве план передачи из Малороссийского приказа в Разряд «города Киева и прочих Малороссийских городов», то есть, из «автономии» под прямое управление царя. Это означало, что гетман теряет всякую реальную власть, а старшина станет российским дворянством, со всеми правами, но и со всеми обязанностями. По большому счету, закономерно. В Англии в это же время и из тех же соображений ликвидировали автономию Шотландии и отменили права «вольных кланов». Мазепа, несомненно, это понимал. В конце концов, он сам дал старт новациям, подписав Каламакские статьи, и сам внес немалый вклад в слом старых традиций (учрежденное им «бунчужное товарищество» означало, по сути, конец казачества как такового). Но, видимо, надеялся, что его верность и личные связи позволят какое-то время сохранять привычный порядок вещей, и все произойдет, по крайней мере, не при его жизни. Какое-то время так и было. На банкете в Киеве, летом 1706-го, Петр даже резко одернул Меншикова, начавшего спьяну разглагольствовать о том, что Гетманщину пора разгонять. В Жолкве, однако, стало ясно: все серьезно, и «лыцарям» предстоит из князьков стать чиновниками. А «полудержавный властелин», с какой-то стати возмечтавший стать князем Черниговским, начал чуть ли не в открытую «копать» под Ивана Степановича.
И еще одно. Самое, наверное, главное. Логика событий с каждым месяцем все яснее показывала, что Карл пойдет на Москву, и что поход этот будет через Малую Русь. А Левобережье, откормившееся за годы правления Мазепы, но хорошо помнящее времена Руины, войны панически боялось. Страх потерять даже не жизнь (сколько ее, той жизни), а все нажитое, объединял всех, от крипаков до старшины. Боялся за накопленное и Иван Степанович. А поскольку всем было ясно, что своими силами шведа не отбить, гетман еще в начале 1707 года обратился к царю, прося царя выделить для защиты края хотя бы 10 тысяч регулярного войска, на что Петр ответил: «Не только десяти тысяч и десяти человек не могу дать: сами обороняйтесь, как можете». По сути, царь был прав: угроза хотя и существовала, но отдаленная. По крайней мере, в кампанию 1707-го вторжения не предвиделось, и снимать с фронта войска, которых отчаянно не хватало, не было никакой надобности. Конечно, Каламакские статьи обязывали Россию защищать Левобережье, но не по первой же просьбе, а лишь в случае реальной угрозы. Однако «лыцари», мыслящие категориями не дальше завтра, ощутили себе брошенными. Для Мазепы же, как правильно подметил О. Субтельный, отказ Петра был ударом вдвойне. Он подрывал политический престиж гетмана, но, сверх того, в понимании Ивана Степановича, мыслившего, напомним, категориями европейской юриспруденции, грубейшим образом нарушал jus resistendi, регулировавшего взаимные обязательства вассала и суверена, одной из двух основных обязанностей которого (наряду со справедливым судом) была защита вассала именно по первой просьбе. Теперь Мазепа, с точки зрения jus resistendi имел полное право считать себя свободным от всех обязательств. Более того, протестовать с орудием в руках. Примерно в таких ситуациях обиженные самураи делали себе харакири у ворот замка несправедливого даймё (тоже форма вооруженного протеста) или, если их было много, подобно Великому Сайго, поднимали «почтительный мятеж» (помните «Последний самурай»?). Конечно, насчет японских традиций Иван Степанович вряд ли был в курсе, но уж английскую-то Magna Carta, не говоря уж про польскую Pacta Conventa, четко расписывавшие, что следует делать в таких случаях, он знал назубок.
А теперь вопрос вопросов. Все описанное произошло более чем за год до рокового 25 октября 1708- го. Так почему же Иван Степанович все-таки до самого конца не реализовал свое право на rokosz, в незыблемости которого, безусловно, не сомневался? Почему не заключил, хотя бы тайно, договор с Польшей, меняя, опять же в строгих рамках jus resistendi, суверена? Почему ждал? Почему, себе же в убыток, не чистил военную верхушку, избавляясь от ненадежных? Да потому, скорее всего, что не хотел. А не хотел потому что не верил. Не верил в Польшу, зная ее вдоль и поперек и понимая, что проку не будет, потому что Речь Посполита, когда-то служившая образцом «Эуропы» (во всяком случае, в сравнении с Москвой), в начале 18 века превратилась в посмешище. Не верил в союз с «еретиками»-шведами, для которых что католики, что православные были всего лишь язычниками, подлежащими (как и показало ближайшее будущее) огню и мечу. К тому же после битвы при Лесной непобедимость шведов для человека понимающего уже не была безусловной категорией, а Карл успел зарекомендовать себя как отличный тактик, но никудышный стратег. Не верил собственной старшине, после создания «бунчукового товарищества» получившей от старого гетмана все, чего хотела и уже не слишком в нем нуждающейся, зато люто ненавидевшей поляков за то, что те никогда не признают её равными себе, и шведов, у которых нет крепостных. Не верил казачеству, чьи права сам же уничтожил, сделав «лыцарей» собственностью «бунчуковых». Не верил (и правильно делал) «быдлу», которое его ненавидело и которое он сам слишком презирал, чтобы заигрывать. Да, собственно, скорее всего, не верил в саму возможность создать под боком у России некую «вторую православную Русь». За полной ненадобностью ее кому-либо, кроме казачьей элиты, чье время давно истекло, способной стать (в лучшем случае) клоном Речи Посполитой, подобно Древнему Риму, как сказал он в беседе с французским послом Жаном Балюзом, идущей к гибели. А учитывая специфику человеческого фактора, даже не клоном, а злым шаржем.
Трезвый логик, Мазепа отчетливо сознавал все это, и, как бы ни было обидно за все сделанное, тянул до последнего момента. Он, правда, не верил и Петру, слишком явно готовому отправить его на почетную пенсию. Но, старый человек (история с Мотрей явно сильно подкосила гетмана, до сих пор никаких жалоб на «подагру и хирагру» в его переписке не появлялось), скорее всего, готов был принять неизбежное и провести недолгий остаток жизни в покое, которого, в сущности, никогда не знал. Но от Ивана Степановича, него, хотя, возможно, сам он об этом и не догадывался, уже мало что зависело. Верхушка Гетманщины, истерически боясь за свои поместья, ждала уже только одного: чьи войска раньше окажутся поблизости. И когда стало ясно, что русские только стягивают силы и еще неизвестно, куда пойдут, а Карл нагрянет вот- вот, тэрпець урвався. Нарисованная Костомаровым картина совещания в Борзне, если читать внимательно, потрясает. На Мазепу давят беспощадно, выжимая из него согласие с уже принятым за него решением. Истерический крик: «Вот возьму сейчас Орлика, да и уеду к государю!», говорит о многом. В том числе и о том, скольким из присутствующих мог доверять гетман. Но он — фигура знаковая, без него все прочие собравшиеся для Карла — ничто, и потому уехать ему никто не даст. Не знаю, как все происходило, что конкретно говорили старику и чем (почему нет?) грозили, но сразу после совещания Быстрицкий, свояк гетмана, убывает к шведам. Теперь дороги назад не было.
Казалось бы, странно. Иван Мазепа не зазывал на русские земли врага и не казнил пленных, как Выговский. Не подставлял московские армии под удар из засады, как Юрась. Не опустошал край, продавая сотни тысяч православных в гаремы и на галеры, как Дорошенко. Не резал беззащитных москалей, как Брюховецкий. Не провоцировал междоусобиц, как Суховий, и не подводил под «вышку» защитников православия, как Тетеря. Однако не кого-то из них, а именно Мазепу обвинили во всех смертных грехах, предали гражданской казни и церковной анафеме. Только его имя стало нарицательным в устах поколений. Притом, что среди уехавших вместе с ним были куда более лютые ненавистники всего «москальского». Что отнюдь не помешало им, в том числе и многим участникам совещания в Борзне, сообразив за несколько