что он пропитан овечьим салом и китовым жиром, ― захлопал, натянулся, взревел, как накормленная травой кобыла, и «Сохатый» подпрыгнул, точно бабенка, которую шлепнули по заду.
Несведущие разинули рты, кое-кто закричал от страха, но «Сохатый» задрожал и рванулся вперед, а весла служили ему килем, которого у него не было.
Отец подошел ко мне, глянул на парус, потом на рулевое весло, где стоял Скапти, засунув рукоять под мышку, ― рядом с ним на подхвате еще трое, на случай, коли придется повернуть.
― И ему это будет не под силу, ― хмыкнул отец. ― Мы бежим твердо, верно и быстро ― быстрее кого угодно. Драккар в такую погоду, при полном парусе, попросту перевернулся бы, да и слишком он велик, чтобы так идти ― мы вполовину короче и оснащены подходяще, потому и скатываемся по волне, прибавляя резвости.
Так оно и было, и все крепко держались, словно их вот-вот сдует. «Сохатый»... летел, взлетал по одной стороне волны и соскальзывал по другой, легко касался воды веслами ― легче и упоительнее чего бы то ни было, а ветер гудел в снастях из моржовой кожи, и, если перегнуться через борт, можно было увидеть ту часть покрытой коркой обшивки, обычно видна только при большом крене.
― А ну-ка не высовывай башку, задница! ― проорал Валкнут и, схватив меня за ремень, оттащил от борта, наградив затрещиной. Но я не чувствовал ничего, кроме восторга. Я был попросту пьян от этакой красоты.
Однажды, еще мальчишкой, я рискнул проскакать на лучшей и свирепейшей из лошадей Гудлейва, Аустри, названной так по имени одного из цвергов, сидящих по четырем углам неба. Без седла, без уздечки, без поводьев ― я вспрыгнул на нее и помчался. Грива хлестала меня по лицу, ветер выбивал слезы из глаз, но я чувствовал движение лошади своими бедрами и лодыжками, ощущал ее мощь и волю.
Красные рубцы на лице, исхлестанном гривой, разумеется, выдали. Гудлейв меня поколотил, но и сквозь слезы и сопли я продолжал ощущать восторг. В тот день «Сохатый» вновь одарил меня пьянящей радостью.
Постепенно привыкая к чуду, люди было расслабились, но Валкнут велел им следить за веслами, чтобы какое-нибудь, погрузившись слишком сильно в воду, не сломалось.
Я лежал рядом с тихо бормотавшей женщиной, чувствуя ее жар, глядя, как тряпица на верху мачты вздымается и падает, ходя длинными кругами, с подъемом и падением волны, слушал бесконечную череду повторяющихся звуков ― скрипит, потрескивая, мачта, когда ее пятка сдвигается в гнезде, шипит по-змеиному вода под килем, гортанно, точно арфа, гудят веревки на ветру.
К полудню выглянул водянистый глаз солнца, и все приободрились ― впервые за долгое время мы видели светило. Мартин-монах смотрел, как Иллуги Годи возносит благодарственную молитву, и его лицо было темным, как черная вода под килем. Эйнар смотрел на Мартина, поглаживая усы.
Потом Гуннар раздал кислое молоко, размокший в кашу хлеб да полчашки воды на брата. Бормотание тусклоглазой женщины прекратилось только на время, пока она ела, и даже это она делала равнодушно. Она исходила жаром, и я приложил ладонь к ее лбу ― липкий.
― Как она? ― осведомился Иллуги, внезапно появившись рядом со мной.
Я сказал, он проверил, хрюкнул, подошел к Эйнару и заговорил с ним. Тот кивнул, глянул на небо, потом позвал Рерика и что-то ему сказал. Мой отец провел рукой по спутанным редким волосам ― знак, который, как я знал теперь, говорил о смятении ― и подошел к борту.
Он долго рассматривал воду по обоим бортам корабля, смотрел на небо, щурился на слабое солнце, которое терялось в молочной дымке. Потом что-то сказал Эйнару, который кивнул и плотнее запахнулся в уже рваный мех Гудлейва.
Вода капала у меня с носа, а мы шли дальше, в ночь, словно земли, шхер, мелководья и вообще ничего, кроме моря, не существовало. Мы были на дороге китов.
Когда свет истончился, Эйнар жестом подозвал меня к себе и потихоньку велел Кетилю Вороне привести монаха. Вместе с Иллуги Годи мы сгрудились под маленьким перевернутым челноком, который больше всего годился для укрытия на корабле и который Эйнар, разумеется, объявил своим.
― Ну, монах, мы спаслись, и немалой ценой. Теперь объясни нам, почему тебя нельзя бросить за борт в жертву Одину! ― велел Эйнар Мартину.
Я не стал ничего говорить ― у меня было горько во рту. Платить пришлось Эйвинду, и он заплатил сполна, преданный человек, превыше всего ценивший клятву. А еще ― если уж надо было бросить монаха за борт, то в разгар бури, когда Тор и Эгир нуждались в жертвоприношении.
Мартин, мокрый, жалкий, озябший, с большим черным синяком на лице, втянул и проглотил сопли. Куда девался тот гладкий вежливый грамотей-ученый, который потчевал нас обедом, ― перед нами сидела мокрая крыса, сохранившая, как ей казалось, несколько острых зубок.
― Ты бы обращался со мной получше, Эйнар Черный, ― с горечью ответил монах. ― В конце концов я храню тайну о том, чего ты хочешь.
― Божий камень хранит эту тайну, ― холодно молвил Эйнар. ― Имея Иллуги, который умеет распознавать руны, и Орма, который читает по латыни, я думаю, мы в силах сами разгадать эту тайну. Укажи мне другую причину того, что твои ноги должны остаться сухими.
Мартин кисло глянул на меня и кивнул.
― А я-то гадал, откуда вы узнали про камень. Не думал, что какой-то мальчишка может обладать такими познаниями.
Он отметил меня, и, поняв это, я поежился. По моему мнению, Мартин казался слишком спокойным. И как я понял, Эйнара тоже это настораживало.
― Воистину, ― сказал Эйнар и кивнул Кетилю Вороне и еще другому дюжему парню, Снорри, у которого на лице имелась отметка богов почти тех же очертаний и на том же месте, что и синяк у монаха. Они схватили Мартина; монах вопил и сопротивлялся, но они затянули на его лодыжках крепкую веревку и подвесили на мачте. Пытаясь высвободиться, Мартин дергался, беспорядочно раскачивался и крутился.
Эйнар потянулся, зевнул, пустил ветры. Потом вынул маленький ножик, которого я раньше у него не видел, слишком маленький для боевого сакса, но и не едальный. Он схватил левую руку маленького монаха и отрезал палец у первого сустава. Брызнула кровь; монах взвыл. Эйнар осмотрел палец, потом небрежно швырнул его за борт.
― Это волшебный нож, ― сказал он, наклоняясь ближе к монаху. ― Он может отличить правду от лжи, и всякий раз, когда обнаруживает ложь, он отрезает палец, пока не отрежет все. Потом он берется за пальцы на ногах, пока не отрежет их все. Потом он возьмется за твой член и твои ятра...
― Пока не отрежет все! ― хором грянули знающие, хохоча во весь голос и хлопая себя по коленям.
― Именно так, ― сказал Эйнар без намека на улыбку.
― Снимите меня, снимите меня...
Он еле-еле лепетал, этот Мартин. Он обмочился ― от его штанов валил едкий пар ― и молил о забвении, но Белый Христос не дал ему забвения, ибо хорошо известно, что у человека, висящего вверх ногами, кровь приливает к голове и он не может потерять сознание. Монах умолял, обещал все на этом свете и, по личному знакомству с его богом, ― на том.
И рассказал все. Что сокровища Атли существуют. Что камень не имеет значения, а вот женщина имеет. Случилось, похоже, так: Мартин узнал, что некую христианскую реликвию, которую он искал, отвезли туда, где изначально стоял этот камень, и там перековали в часть сокровищ Атли, а именно ― в меч. И вот, узнав все это, он послал туда Вигфуса.
Меч стал частью дара Вельсунгов Атли, когда те узнали, что победить змея ― владыку степей с миндалевидными глазами ― можно только жертвой и хитростью. Это был великий дар ― мечи, серебро и жена из их рода, ведунья по имени Ильдико. Она и убила Атли в первую свадебную ночь.
Мартин, ища разгадку, послал Вигфуса, чтобы тот нашел кузницу или любое упоминание о мечах и копьях. Вигфус, который даже днем с огнем не способен был найти собственный зад, ничего, конечно, не отыскал, но схватил женщину, ныне дрожавшую и бредившую подле меня. А все потому, что местные язычники вроде бы относились к ней с большим уважением. Он надеялся добыть у нее нужные сведения.