Хадасса снова прислала ко мне на два дня свою домработницу, Симху. Зимние дожди вновь зарядили с середины недели. Роптали водосточные трубы, извлекая мелодию, в которой грусть смешивалась с гневом. Время от времени наступали продолжительные перебои с электричеством. Улица мрачна и печальна.
Когда ушли маляры, и квартира была отмыта и убрана, я взяла из кошелька Михаэля сорок пять лир и вышла в город в затишье между ливнями. Я купила новые люстры. Отныне у меня в гостиной будет люстра с хрустальными подвесками. Чистой воды. Мне нравится слово «хрусталь». Да и сам хрусталь тоже.
XXXIX
Дни похожи друг на друга в своем однообразии. И я — однообразна. Но есть нечто, ни с чем не схожее. Имени его я не знаю.
Мой муж и я — словно два незнакомца, выходящие один за другим из клиники, где каждый прошел лечение, причиняющее неприятные физические ощущения: оба сконфужены, понимая переживания другого, неловкость и стыд сближают их, робко, на ощупь ищут они тот верный тон, который отныне будет присущ их общению.
Докторская диссертация Михаэля близится к завершению. В следующем году в его академической карьере отроются завидные возможности продвижения. В самом начале лета 1957 года Михаэль уехал на десять дней в Негев, где вел наблюдения и опыты, необходимые для его исследований. Он привез нам в подарок бутылку, заполненную слоями песка разных цветов.
Со слов одного из его коллег мне стало известно, после окончания своей докторской Михаэль намерен добиваться стипендии, которая позволит ему пройти длительную стажировку по теоретической геологии в одном из американских университетов. Муж мой решил не рассказывать мне о своем намерении, потому что он знает мои слабости. Ему не хочется возбуждать во мне новые сны и надежды. Сны могут развеяться. Им на смену придет разочарование.
Медленно, с течением лет, менялся наш квартал Мекор Барух. Новые жилые дома построены на западе. Проложены дороги. Одноэтажные дома турецкого период надстроены в стиле «модерн». Иерусалимский муниципалитет установил в переулках зеленые скамейки и урны для мусора. Разбит небольшой парк. На пустырях, поросших прежде дикой растительностью, появились мастерские и маленькие типографии.
Старожилы постепенно оставляют эти места. Государственные служащие и чиновники перебрались в Рехавию и Кирьят Шмуэль. Кассиры и клерки приобрели недорогие квартиры в домах из бетона, построенных правительством на южных окраинах города. Оптовые торговцы текстилем и галантерейщики переселились в Ромему И лишь мы остались стеречь умирающие улицы. Неощутимо, но непрерывно все вокруг как-то ужималось, стягивалось. Жалюзи и железные перила нещадно разъедались ржавчиной. Напротив нашего дома строительный подрядчик из религиозных ортодоксов выкопал яму под фундамент, навез груды песка и щебня, да вдруг все работы свернул и забросил. Может, обанкротился. А может, умер.
И семейство Каменицер тоже покинуло и наш дом, и Иерусалим, переселившись в окрестности Тель- Авива Иорам получил отпуск в армии, прибыл, чтобы помочь уложить вещи. Издали он приветственно помахал мне рукой. В своей военной форме он виделся мне загорелым и крепким. Мне не удалось с ним поговорить, потому что отец его все время был рядом и глаз с него не спускал. Да и что могла я сказать Иораму — сейчас?
В освободившиеся соседние квартиры въехало неколько семей ортодоксальных евреев. Поселились и новые репатрианты, из тех, кому удалось как-то обосноваться в стране, в основном — выходцы из Ирака и Румынии.
Постепенно все менялось. Прибавилось бельевых веревок, протянутых над улицами — от одного балкона до другого, что на противоположной стороне. По ночам я слышала вопли на каком-то гортанном наречии. Наш зеленщик — «перс», господин Элиягу Мошия продал свою лавку двум братьям, которые вечно кричали. Даже ученики религиозной школы для мальчиков «Тахкемони» казались мне более распущенными и дерзкими по сравнению с прошлыми временами.
В конце мая от болезни почек скончался наш знакомый господин Кадишман. Он завещал небольшую сумму Иерусалимскому отделению Национальной партии свободы. Михаэлю и мне он завещал все свои книги: работы Т. Герцеля, М. Нордау, В. Е. Жаботинского, Л. Г. Клаузнера. Адвокат господина Кадишмана — и так было записано в завещании — явился к нам, чтобы поблагодарить за теплый, гостеприимный дом, который мы открыли перед нашим, ныне покойным другом. Господин Кадишман был человеком одиноким.
Летом тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года умерла и старая воспитательница Сарра Зельдин, после того, как военный грузовик сбил ее на улице Малахи. Ее детский сад закрылся. Я нашла себе работу на полставки в качестве регистратора в Министерстве торговли и промышленности. Аба, муж моей лучшей подруги Хадассы, помог мне получить это место. А осенью умерли три иерусалимца, старинные друзья нашей семьи, которых я знала с детства. Я о них не рассказывала здесь, потому что забвение пробило бреши в моей памяти. Никакими усилиями не выстоять против забвения. Я собиралась написать здесь все. Но все написать невозможно. Большинство вещей ускользает и умирает в молчании.
В сентябре наш сын Яир пошел учиться в начальную школу «Бейт-а-Керем». Михаэль купил ему в подарок коричневый портфель. Я купила пенал, карандаши, точилку и линейку. Тетя Лея прислала по почте большую коробку акварельных красок. Из кибуца Ноф Гарим прибыла книжка «Сердце» Д'Амицис в красивой обложке.
В октябре наша соседка госпожа Доба Глик вернулась домой из закрытой лечебницы. Она выказывала некую молчаливую умиротворенность. Спокойной и тихой казалась мне госпожа Глик после возвращения домой. Она постарела и очень растолстела. Лишилась она и той зрелой сочной красоты, которой наделила ее природа, обделив детьми. В нашем доме больше не повторялись взрывы истерики, не слышались крики отчаяния. Равнодушной и покорной вернулась госпожа Глик после длительного лечения. Долгие часы просиживала она у ворот нашего дома, разглядывая улицу. Глядит и смеется беззвучно, словно наша улица стала местом веселья и развлечений.
Михаэль сравнил госпожу Глик с актером Альберто Криспином, вторым мужем тети Жени. Он тоже заболел нервным расстройством, а поправившись, погрузился в состояние полной апатии. Вот уже шестнадцать лет он находится в пансионате в Нагарии, где ничего не делает а лишь ест, спит да глазеет вокруг. Тетя Женя по-прежнему платит за его содержание.
Тете Жене пришлось оставить свою работу в детском отделении большой тель-авивской больницы в результате серьезного трудового конфликта. После долгих стараний и бесконечных усилий ей удалось устроиться на новом месте: доктором в частном доме для престарелых, страдающих хроническими недугами.
Когда она приехала навестить нас в праздник Суккот я была просто испугана. Дым бесконечных сигарет повлиял на ее голос: он сделался грубым и надтреснутым. Закуривая сигарету, она всякий раз бранилась по-польски. Заходясь надсадным кашлем, она, бывало, цедила сквозь зубь «Уймись, идиот! Х-хо- ле-ра!» Волосы у тети Жени поседели и поредели. Лицо ее походило на лицо старика, замыслившего недоброе. Часто ей не хватало какого-нибудь слова на иврите. Она с неистовством закуривала новую сигарету, гасила спичку выдохом, скорее походящим на плевок, что-то бормотала на идиш, а польские ругательства вырывались у нее с шипением и свистом.
Она осуждала меня за неумение выбирать одежду, приличествующую положению моего мужа. Обвиняла Михаэля за то, что он во всем мне поддается — просто тряпка, а не мужчина. Яир, по ее мнению, был грубым, дерзким и неотесанным мальчишкой. Она приснилась мне после отъезда: ее облик сплелся со старинными иерусалимскими типами, бродячими мастеровыми и разносчиками со свалявшимися бородами.
Я очень испугалась. Испугалась умереть молодой. И испугалась умереть старой.
Доктор Урбах был весьма озабочен состоянием моих голосовых связок. Случалось уже неоднократно, что голос мой пропадал на несколько часов. Доктор прописал мне длительный курс лечения, отдельные элементы которого заставляли меня испытывать чувство физического унижения.