годы у совхоза не хватало денег на минеральные удобрения, сеяли без них, соответственно, и урожай собирали сам-три, как при Юрии Долгоруком.
Спустились вниз и двинулись вдоль забора. Пропитанные сыростью черные доски на солнце обволакивались паром. Борис рассказывал, что раньше удобрения с полей смывало дождями в здешний пруд, поэтому из-за химии купаться в нем было нельзя, а теперь – можно. Нормальная рыба тоже появилась, а то была горбатая, иной раз – слепая, и воняла ассенизацией, от нее даже кошек тошнило, но к прошлому лету окуни извели этих мутантов. Жизнь возвращалась к первозданной чистоте. Еще год-другой, и умолкнет в полях гул тракторов, развалятся силосные башни, подстанция зарастет травой, а на руинах церкви Рождества Богородицы, в которой попеременно размещались то котельная, то ремзавод, бывшие совхозники воздвигнут Перунов болван и начнут приносить ему жертвы.
Борис вел Виржини под руку. Вдруг, вскрикнув, она спрятала лицо у него на груди. Перед ними торчал вбитый в землю кол, на нем висела перехваченная грязной веревкой за шею мертвая собака. Ее окостеневшие передние лапы по-заячьи были поджаты к груди, голова откинута набок. Глазницы запеклись, в слизистых ноздрях и в полуоскаленной пасти шевелящейся массой кишели черви.
Появился сторож в телогрейке и солдатских сапогах. Оказалось, тут в заборе дыра, бродячие собаки повадились таскать через нее кур, пришлось подстрелить одну и повесить в назидание прочим.
– И помогает? – спросил Борис.
– Ненадолго. Их менять надо, а то к одной они привыкают. Одна повисит, потом другая.
– А забор залатать?
– Чем? – оскорбился сторож. – Все порастащили, в конторе гвоздя не допросишься. Стройматериалов никаких не выписывают, вон крыша вся погнила.
Он еще долго плелся сзади, рассказывая, кто из прежних и нынешних обитателей Кремля должен висеть здесь вместо этой собаки, наконец отстал.
На дачу вернулись в шестом часу. Борис налил Виржини немного виски, взглядом давая понять, что после всего пережитого ей это просто необходимо. Катя разогрела на электроплитке столовские шницели с картофельным пюре, но сама за стол не села. Шницелей было три, на четвертый не хватило денег. Она сказала, что у нее сегодня разгрузочный день, и неприятно поразилась тому, как легко Жохов в это поверил. Мог бы предложить ей половину своей порции.
От огорчения потянуло на сладкое, Катя решила съесть йогурт, о котором много слышала, но не пробовала ни разу. Нежная желтоватая масса с крохотными кусочками консервированных персиков показалась пищей богов. Отвернувшись, она вылизала коробочку и взяла с дивана газету «Сокровища и клады».
С советских времен у нее осталась привычка просматривать газеты с конца. В отличие от первых полос, там иногда попадалось что-нибудь стоящее, вроде заметочек о лосях, среди бела дня забежавших в город, или о ребенке, который выпал с пятого этажа, но отделался испугом. Теперь таких случаев больше не бывало. Дети убивались насмерть, а сохатые держались подальше от людей, зная, что их без всякой лицензии пустят на пельмени.
Здесь на последней странице публиковались присланные в редакцию рассказы о сокровищах, счастливо найденных не теми, кто их спрятал.
«В cовхозе у нас, – писала читательница из Волоколамска, – жила семья, мать с отцом и девочка- дошкольница. Детский сад был на центральной усадьбе, от нашей деревни 5 км. Родители дочку туда не водили, а когда шли на работу, запирали дома одну. Только они уйдут, из подполья другая девочка выходила, играла с ней и все просила ударить ее, но та девочка не соглашалась…»
Читая, Катя слышала голос Жохова:
– У Ленина настоящая фамилия Ульянов, у Троцкого – Бронштейн. А у Свердлова?
– Так и есть, – ответил Борис.
– Не Шнеерсон?
– Нет.
– Блин! Проспорил.
– На что спорили?
– На щелбан, – сказал Жохов.
Так мог бы ответить маленький мальчик. Катя тут же простила ему этот шницель и продолжала читать:
«Однажды мать собралась на ферму, а дочка говорит ей: “Мама, уходи скорее, ко мне девочка придет, мы играть будем”. Мать удивилась, спрашивает: “Какая девочка?” Дочка ей и рассказала. А раньше у них в доме жил богатый человек, в коллективизацию его раскулачили. Мать сразу все поняла и наказывает дочери: “Как эта девочка придет, поиграет с тобой и попросит ее ударить, ты, доченька, так и сделай”. А дочь не захотела. “Нет, – отвечает, – мне ее жалко, она маленькая”. Мать говорит: “Ты легонечко ударь”. Потом научила, что дальше делать, сама ушла, а дочка осталась. Сразу же вышла к ней та девочка. Поиграли, она опять стала просить: “Ударь, ну ударь меня!” Хозяйская девочка тихонько стукнула ее в плечико, та и рассыпалась сухой землей. А мать велела дочери не пугаться, не охать и, как только ее подружка рассыплется, все сложить на платок, завязать в узелочек и бросить в подпол. Дочка так и сделала. Мать вернулась, полезла туда, узелок развязала, а там – золото».
Катя показала заметочку Жохову. Он ее не читал, до последней полосы у него руки не дошли. Она сказала, что история восхитительная, и вызвалась прочесть вслух. Никто не возражал.
– Это душа клада, – сразу определил Борис природу маленькой мазохистки из подполья.
Когда она рассыпалась прахом и обратилась в золото, Жохов ощутил странное волнение. Тот мужичок, выпивший его водку в гостиничном ресторане, тоже кричал ему: «Ну дай мне в морду! Дай! Дай!» Вспомнилось, как толкнул его в плечо, как он исчез, а потом так же внезапно возник уже с европием в своей кошелке. Захотелось немедленно позвонить Гене, хотя никаких новостей быть еще не могло. Денис велел связаться с ним после восьми.
Возникло предчувствие, что на этот раз все будет хорошо, надо лишь забыть, не думать, отдаться потоку жизни. Душа просила музыки. Жохов включил магнитофон, качнулось все то же танго. Он взял за руку Виржини и повел ее танцевать, одновременно перелагая на русский бессловесную исповедь саксофона. В ней якобы говорилось о том, что вечером все цветы складывают свои лепестки, засыпая на ночь, но один маленький, очень маленький цветок распускается именно в это время. Его имя – тайна.
– Ты куда? – вскинулся он, заметив, что Катя снимает с гвоздя своего кролика.
– Обойду участки. Мне за это деньги платят.
– Я с тобой.
– Не надо. Лучше посуду вымой.
Она сердито дернула и оборвала вешалку. «Ревнует», – подумал Жохов. Он поднял упавшую шубку, встряхнул, демонстрируя заботу. Воздух наполнился ворсинками меха, лезущими из нее при каждом прикосновении, как из кошки, зараженной стригущим лишаем.
– Будьте добры, – сказала Виржини, когда он чихнул.
Катя влезла в рукава, надела свои варежки на резинке и вышла во двор. Жохов встал у окна, чтобы помахать ей, когда она оглянется. Она не оглянулась.
Борис нашел в серванте окаменевшую пачку грузинского чая.
– Смотри, – показал он Виржини. – Высший сорт, значит, напополам с индийским. Если первый, то индийского меньше половины. Второй и третий – один грузинский. А если написано, что индийский второго или третьего сорта, значит, с добавлением грузинского. Такая была система.
– Потому и началась перестройка. Надоело, что пишут одно, а думают другое, – завершил Жохов это политзанятие.
Он достал спичечный коробок, ногтем расщепил спичку. Ковыряя в зубах, вспомнил, как студентом ехал в электричке, вышел в тамбур покурить и один мужик продемонстрировал ему надпись на коробке: 50 шт. «Ты пересчитай, пересчитай», – приставал он к Жохову. Эти спички только что были куплены на станции, всем пятидесяти полагалось быть на месте. Высыпали их на ладонь, стали считать. Оказалось, на три штуки меньше. «Мне один умный человек сказал, я сперва не поверил. Потом сам сколько раз считал, ни разу полсотни не было», – говорил этот правдоискатель, выходя на широкие обобщения.
Заварили чай, Жохов порезал копченую колбасу, объясняя Виржини, что сейчас Великий пост, надо есть