храбро сражался, но, жестоко израненный, попал к агарянам в плен. Его увезли в Стамбул, там он два года просидел в оковах, пока верные люди не помогли ему бежать. Теперь он идет к себе в Московское царство, но скоро вернется с большим войском, освободит черногорцев, сербов, греков и иных многих, прогонит измаильтян обратно в Азию и вновь утвердит на Святой Софии золотой крест. Сияние же его не померкнет вовеки.
Анкудинов прожил на Старом Влахе до марта 1648 года. Здешние монахи облегчили ему чревный недуг и вылечили от парши. Когда потеплело, князь снабдил его деньгами на дорогу, дал охрану и с почетом проводил в трудный путь на родину. На прощальном пиру Анкудинов, подняв чару, сказал: «Призываю на вас благословение Бога, владыки неба и земли, Его же в трех именах трепещет вся тварь земная, небесная и преисподняя! Через меня сотворится Его святая воля, ждите меня, братия, и я приду. Да будут остры ваши сабли и крепки ваши мышцы!»
Без приключений добрался он до далматинского побережья и остановился в Трогире. Дальше предполагалось двигаться морем. Анкудинов снял комнату в гостинице с зелеными ставнями на окнах, гулял по улицам, ел рыбу и пил вино в харчевнях, вечерами сочинял польские и русские вирши, сравнивая себя с Ионой, а поглотившую его турецкую тюрьму – с китом, чью «смрадную челюсть» отворил ниспосланный ему ангел, или просто сидел на балконе, слушал, как звонят колокола, как поют в соседнем доме юные кроатянки, как весеннее море шумит у стен форта с бело-красным флагом Яснейшей Синьории на башне. Флаг меняли, едва он истреплется и лохмами посечется на морском ветру. Корабли в Венецию ходили по расписанию. На кровлях колодцев, над порталами домов, у крепостных ворот и в нишах соборов лежали мелкоголовые, узколапые венецианские львы, с разной степенью объемности вырезанные из камня. От них веяло порядком и прочностью жизни, равнодушной к человеческому имени той власти, которую они собой воплощали.
С юности Анкудинов умел быстро складывать и вычитать большие суммы, всеми пятью пальцами кидая костяшки на татарском абаке. В Москве он научился подделывать чужой почерк, подчищать написанное и разводить нужного цвета чернила из осиновой коры, настоенной на ржавых гвоздях, однако здесь эти искусства не находили спроса. Рожденный в коровьем желудке безвар оставался при нем, но продавать его без крайней надобности Анкудинов не хотел. Ему стало казаться, что лишь благодаря волшебному камню он и сумел невредимо выйти из всех несчастий.
Между тем деньги подходили к концу, занять было не у кого. В запасе имелась только прежняя легенда, слегка измененная при переписке с сербскими купцами и открытая дальнейшим новациям. В зависимости от обстоятельств она могла быть использована в том или ином варианте. Этот свой единственный капитал Анкудинов рассчитывал поместить в надежный банк и снимать проценты.
В поисках такого банка он набрел на иезуита Джованни Паскуале. Опытный ловец православных душ, он сам сделался добычей, попавшись в раскинутые Анкудиновым сети, и уже через неделю поспешил донести в Ватикан о бежавшем из Семибашенного замка московском царевиче. «Будучи схизматиком, – докладывал Паскуале, – он претерпел такое множество ужаснейших бедствий, что разуверился в истинности греческого исповедания и горит желанием облобызать священные стопы римского папы».
Из Трогира они вместе отправились в Венецию. Здесь Анкудинов изложил свою историю в том же варианте, в каком рассказывал ее на Старом Влахе, но с двумя важными поправками. Во-первых, о скором торжестве православия на Балканах более не упоминалось. Во-вторых, он вновь стал князем Шуйским, назвавшись уже не сыном царя Михаила Федоровича, а одним из его полководцев. «Не для того, – заявил он венецианским сенаторам, – царь дал мне войско и послал на Крым, чтобы меня за отца моего, великого государя Василия Ивановича, воеводством почтить, а для того, чтобы мне от неверных убиту быть. За это он, преставившись, ныне пред Всевышним ответ держит, я же Божией милостью перед вами живой стою».
Из Венеции он отправил письмо папе Иннокентию Х.
«Хотя я был рожден и воспитан в слепоте греческой веры, – писал Анкудинов на латыни, которой обучился еще в Кракове, – но всегда горячо желал быть принятым в лоно святой матери, католической апостольской римской церкви. Ныне, когда Господу угодно было освободить меня из плена, я могу исполнить данный мною обет и явиться в Рим, дабы припасть к священным стопам вашим, святой отец. Молю принять меня, дать мне отпущение в грехах и пожаловать своим благословением. Я же обещаю приложить все старания к тому, чтобы вывести мой несчастный народ к свету истинной веры».
О том, что в Кракове он уже принял католичество, а в Стамбуле перешел в ислам, естественно, умалчивалось.
Вскоре Анкудинов прибыл в Рим, целовал туфлю Иннокентию Х и принял причастие по католическому обряду. Его поселили в Ватикане, назначили содержание, приставили охрану, но позволили свободно гулять по городу. Дома он разными почерками и на разных языках писал самому себе письма от своих якобы рассеянных по свету верных сторонников, а затем с нарочными отсылал их к себе на квартиру, прекрасно зная, что они будут перехвачены охраной. Прежде чем попасть к адресату, эти письма прочитывались заинтересованными лицами из папской курии. Там крепла уверенность, что множество преданных слуг князя Шуйского только и ждут, когда он подаст им сигнал к восстанию против узурпатора московского престола.
Его начали приглашать в дома римских аристократов. На каком-то приеме или празднике он был представлен вдове одного князя из обедневшей ветви рода Барберини, мастерице петь, бренчать на лютне и выведывать мужские секреты. Анкудинову ее подсунули иезуиты. Начался роман, они гуляли в садах над Тибром, посещали театры, ездили в Корето и в Нинфу. Он, однако, даже наедине с ней не допускал никаких вольностей. На выданные иезуитами деньги княгиня сняла апартамент для интимных свиданий, но и здесь дело не шло дальше поцелуев. Она стала подозревать, что князь Шуйский или дал обет целомудрия, или Господь лишил его копья, дарованного всем мужчинам.
Как всех и везде, Анкудинов развлекал ее баснями о Перми Великой или обличал перед ней боярские кривды, лихоимство приказных людей, неспособность воевод противостоять крымским набегам. С особенным жаром нападал он на московское пьянство, говоря, в частности, что иноземных послов и гостей в Москве стараются напоить до бесчувствия не гостеприимства ради, а из гордыни, чтобы после так помыслить: «Вот ты похвалялся своим великим государем и всякими в твоей земле диковинами, а теперь лежишь предо мною, яко пень, могу тебе на брюхо наступить, и ты ничего не скажешь, разве перднешь».
Обо всем этом княгиня исправно доносила иезуитам, но наибольший их интерес вызвали две из ее докладных записок.
В первой излагались перипетии войны пигмеев с журавлями, описанной еще Гомером в «Илиаде». Оказалось, что на севере Московии она продолжается до сего времени, причем ожесточение сторон сравнимо с ужасами недавней войны между католиками и протестантами в Германии. Журавли клювами отсекают у пленных карликов срамные члены и заталкивают им в рот, а карлики, в свою очередь, подвергают раненых птиц таким изощренным пыткам, что их изобретательности позавидовали бы китайские палачи.
Сильнее всего, впрочем, иезуитов потрясло другое.
«Те журавли, – рассказывал Анкудинов, – и те карлики по наружному своему естеству суть пошлые журавли и карлики, а по нутряному – не таковы. Волшбой своей и чародейской силой входят они в иного человека, о чем тот человек и не ведает. Дятел дерево долбит, где мягче, и дьявол, если приметит в ком небрежение поста и молитвы, внидет и угнездится. Так же и журавли с карликами входят в иных людей и через них бьются меж собой не на живот, а на смерть. Если же тот человек, в ком сидит журавль или карлик, будет царь, король, цесарское или султаново величество, или гетман, курфюрст, дож, дюк великий или простой воевода, то с ним вместе его люди бьются до потери живота с другими людьми. Спросишь их, отколь пошла та война, и они в ответ чего только не наплетут, потому как нужно что-то сказать, а они знать не знают, что ими, бедными, журавль воюет карлика либо карлик журавля».
Во второй записке княгиня сообщала следующее:
«До сего дня князь Шуйский не имел со мной плотского соития, хотя мы не раз были к тому близки. Однажды вечером я выслала служанку, разделась при нем донага, взяла лютню, стала играть, петь и звать его к себе на ложе. Он, весь дрожа, смотрел на меня собачьими глазами, но медлил. Одежда не могла скрыть того, как восстает его мужская плоть. Я протянула руку к его наконец-то оперившемуся птенчику, он со стоном отвел ее и стал говорить, что Господь, сотворив Адама и Еву, не хотел, чтобы они совокуплялись