отливом. Конечно, не все женщины занимались этим сами, были специальные школы пластования (вот чем занималась Наис). Но в общем вся эта технология породила моду “в обтяжку”, которая мне не очень-то подходила. Сама процедура одевания с помощью сифонов тоже показалась мне чересчур хлопотной. Были и готовые вещи, но и эти меня не устраивали; даже самым большим не доставало чуть ли не четырех номеров до моих размеров. В конце концов я решился прибегнуть к помощи сифонов — видно было, что моя рубашка недолго протянет. Можно было, конечно, доставить остатки вещей с “Прометея”, но там у меня тоже не было вечерних белоснежных рубах — в окрестностях планетной системы Фомальгаут они не так уж необходимы. В общем я остановился на нескольких парах рабочих брюк для работы в саду, только они имели относительно широкие штанины, которые можно было попробовать надставить; за все вместе я выложил один ит — ровно столько стоили эти штанишки. Остальное шло даром. Я велел прислать вещи в отель и уже просто из любопытства дал себя уговорить заглянуть в салон мод. Меня принял субъект, выглядевший как свободный художник, оглядел меня, согласился, что мне идут просторные вещи; я заметил, что он не был от меня в восторге. Я от него тоже. Кончилось все это тем, что он сделал мне тут же несколько свитеров. Я стоял, подняв руки, а он вертелся вокруг меня, оперируя сразу четырьмя флаконами. Жидкость, белая, как пена, на воздухе моментально застывала. Таким образом были созданы четыре свитера самых разных цветов, один с полоской на груди, красное на черном; самой трудной, как я заметил, была отделка воротника и манжет. Тут действительно требовалось мастерство.
Обогатившись этими впечатлениями, которые вдобавок ничего мне не стоили, я оказался на улице в самый разгар дня. Глидеров стало как будто меньше, зато над крышами появилось множество сигарообразных машин. Толпы плыли по эскалаторам на нижние этажи, все спешили, только у меня было времени хоть отбавляй. Часок погрелся на солнышке, сидя под рододендроном со следами жесткой шелухи там, где отмерли листья, потом вернулся в отель. В холле мне вручили аппаратик для бритья; занявшись этой процедурой в ванной, я вдруг заметил, что мне приходится немного наклоняться к зеркалу, хотя я помнил, что накануне мог рассмотреть себя в нем но наклоняясь. Разница была ничтожная, но еще раньше, снимая рубаху, я заметил нечто странное: она стала короче. Ну, так, словно села. Теперь я внимательно присмотрелся к ней. Воротничок и рукава совершенно не изменились. Я положил ее на стол. Она была точно такая же, как раньше, но когда я ее натянул на себя, края оказались чуть ниже пояса. Это не она, это я изменился. Я вырос.
Мысль абсурдная, и все-таки она обеспокоила меня. Я вызвал внутренний Инфор и попросил сообщить мне адрес врача — специалиста по космической медицине. В Адапте я предпочитал не появляться как можно дольше. После непродолжительного молчания — казалось, автомат задумался — я услышал адрес. Доктор жил на той же улице, несколькими кварталами дальше. Я отправился к нему. Робот провел меня в большую затемненную комнату. Кроме меня, здесь не было никого.
Минуту спустя вошел врач. Он выглядел так, как будто сошел с семейной фотографии в кабинете моего отца. Маленький, но не худой, с седой бородкой, в золотых очках — первые очки, которые я увидел на человеческом лице с момента возвращения. Его звали доктор Жуффон.
— Эл Брегг? — спросил он. — Это вы?
— Я.
Он долго молчал, разглядывая меня.
— Что вас беспокоит?
— По существу, ничего, доктор, только… — я рассказал ему о своих странных наблюдениях.
Он молча открыл передо мной дверь. Мы вошли в небольшой кабинет.
— Разденьтесь, пожалуйста.
— Совсем? — спросил я, оставшись в брюках.
— Да.
Он осмотрел меня.
— Теперь таких мужчин нет, — пробормотал он, будто говорил сам с собой.
Прикладывая к груди холодный стетоскоп, выслушал сердце. “И через тысячу лет будет так же”, — подумал я, и эта мысль доставила мне крохотное удовлетворение. Он измерил мой рост и велел лечь. Внимательно посмотрел на шрам под правой ключицей, но не сказал ничего. Осмотр длился почти час.
Рефлексы, емкость легких, электрокардиограмма — ничего не было забыто. Когда я оделся, он присел за маленький черный столик. Скрипнул выдвинутый ящик, в котором он что-то искал. После всей этой мебели, которая начинала вертеться при виде человека, как припадочная, этот старенький столик пришелся мне как-то особенно по душе.
— Сколько вам лет?
Я объяснил ему, как обстоят дела.
— У вас организм тридцатилетнего мужчины, — сказал он. — Вы гибернезировались?
— Да.
— Долго?
— Год.
— Зачем?
— Мы возвращались на ускорении. Пришлось лечь в воду. Амортизация, понимаете, ну, а в воде трудно пролежать целый год, бодрствуя…
— Понятно. Я полагал, что вы гибернезировались дольше. Этот год можете спокойнейшим образом вычесть. Не сорок, а только тридцать девять лет.
— А… рост?
— Это чепуха, Брегг. Сколько у вас было?
— Ускорение? Два g.
— Ну вот, видите! Вы думали, что растете, а? Нет. Не растете. Это просто межпозвоночные диски. Знаете, что это такое?
— Да, это такие хрящи в позвоночнике…
— Вот именно. Они разжимаются сейчас, когда вы освободились из-под этого пресса. Какой у вас рост?
— Когда мы улетали — сто девяносто семь.
— А потом?
— Не знаю. Не измерял; не до этого было, понимаете…
— Сейчас в вас два метра два.
— Хорошенькое дело, — пробормотал я, — и долго еще так протянется?
— Нет. Вероятно, уже все… Как вы себя чувствуете?
— Хорошо.
— Все кажется легким, да?
— Теперь уже меньше. В Адапте, на Луне, мне дали какие-то пилюли для уменьшения напряжения мышц.
— Вас дегравитировали?
— Да. Первые три дня. Говорили, что это недостаточно после стольких лет, но, с другой стороны, не хотели держать нас после всего этого взаперти…
— Как самочувствие?
— Ну… — начал я неуверенно, — временами… я себе кажусь неандертальцем, которого привезли в город…
— Что вы собираетесь делать?
Я сказал ему о вилле.
— Это, может быть, и не так уж плохо, — сказал он, — но…
— Адапт был бы лучше?
— Я этого не сказал. Вы… а знаете ли, что я вас помню?
— Это невозможно! Ведь вы же не могли…
— Нет. Но я слышал о вас от своего отца. Мне тогда было двенадцать лет.
— О, так это было, очевидно, уже много лет спустя после нашего отлета, вырвалось у меня, — и нас еще помнили? Странно.
— Не думаю. Странно скорее то, что вас забыли. Ведь вы же знали, как будет выглядеть возвращение, хоть и не могли, конечно, все это себе представить?
— Знал.
— Кто вас ко мне направил?
— Никто. Вернее, Инфор в отеле. А что?
— Занятно, — сказал он. — Дело в том, что я не врач, собственно.
— Как!
— Я не практикую уже сорок лет! Занимаюсь историей космической медицины, потому что это уже история, Брегг, и, кроме как в Адапте, работы для специалистов уже нет.
— Простите, я не знал.
— Чепуха. Скорее я должен вас благодарить. Вы — живой аргумент против утверждений школы Милльмана, считающей, что увеличенная тяжесть вредно влияет на организм. У вас даже нет расширения левого предсердия, ни следа эмфиземы… и великолепное сердце. Но ведь вы это сами знаете?
— Знаю.
— Как врачу, мне нечего добавить, Брегг, но, видите ли… — он был в нерешительности.
— Да?
— Как вы ориентируетесь в нашей… нынешней жизни?
— Туманно.
— Вы седой, Брегг.
— Разве это имеет какое-нибудь значение?
— Да. Седина означает старость. Никто сейчас не седеет, Брегг, до восьмидесяти, да и после это довольно редкий случай.
Я понял, что это правда: я почти совсем не видел стариков.
— Почему?
— Есть соответствующие препараты, лекарства, останавливающие процесс поседения. К тому же можно восстановить первоначальный цвет волос, хотя это утомительная процедура.
— Ну хорошо… — сказал я. — Но зачем вы мне это говорите?
Я видел, что он никак не решается.
— Женщины, Брегг, — коротко ответил он.
Я вздрогнул.
— Вы хотите сказать, что я выгляжу как… старик?
— Как старик — нет, скорее как атлет… но вы ведь не разгуливаете нагишом. Особенно когда сидите, вы выглядите… то есть случайный прохожий примет вас за омолодившегося старика. После восстановительной операции, подсадки гормонов и тому подобного.
— Ну что ж… — сказал я. Не знаю, почему я чувствовал себя так мерзко под его спокойным взглядом. Он снял очки и положил их на стол. Его голубые глаза чуточку слезились.
— Вы многого не понимаете, Брегг. Если бы вы собирались до конца жизни посвятить себя самоотверженной работе, ваше “ну что ж” было бы, возможно, уместным, но… то общество, в которое вы возвратились, не пылает энтузиазмом к тому, за что вы отдали больше, чем жизнь.
— Не нужно таких слов, доктор.
— Я говорю так, потому что так думаю. Отдать жизнь, что ж? Люди делали это испокон веков… но отдать всех друзей, родных, знакомых, женщин — ведь вы же пожертвовали всем этим, Брегг!
— Доктор…
Это слово с трудом прошло сквозь гортань. Я оперся локтем о старый стол.
— И, кроме горсточки спецов, это не интересует никого, Брегг. Вы это знаете?
— Да. Мне сказали об этом на Луне, в Адапте… только… они выразили это… мягче.
Мы замолчали.
— Общество, в которое вы возвратились, стабилизировалось. Оно живет спокойно. Понимаете? Романтика раннего периода космонавтики кончилась. Это напоминает историю Колумба. Его