есть.
— И поймали их с поличным?
— Почти. Он успел смыться, тоже нюх у него, как у экстрасенса: почувствовал, когда я слезал с дерева, сбежал, подлец! А я стал думать: говорить Гальке моей сразу или повременить? Нет, думаю, повоздержусь, ничего моей Гальке не скажу. Пришел, а она легла уже, говорит, голова разболелась, возьми, говорит, разогрей сам, поешь. А меня зло взяло. Сбросил я с нее одеяло да как жахну ее по животу. Сроду матерных слов не говорил, а тут обложил с ног до головы. Встала она, плачет, разогрела ужин. Сижу, ем, а сам думаю, что дальше-то делать. Сказать ей про все, что я видел, — завтра меня Полушубкин со света сживет, а она стоит, плачет, это меня и успокоило. Схладнокровничал я. Не то чтобы простил, а просто остановилось во мне все, думаю, пусть будет, что будет. А наутро прихожу в кабинет к Полушубкину, а он мне: 'Что это вы вроде бы как сам не свой?'- 'Да нет, — говорю, — все хорошо'. А у него глаз как сверло. Все видит, и мне, гляжу, не скрыться от него. Я молчу, улыбаюсь, все, мол, хорошо. Так и пошло у нас. По вечерам я на дерево, а он к Гальке моей. Так бы и продолжалось, если бы меня однажды не засекли. Сидел-то я высоко, почти вровень с третьим этажом, а оттуда меня как раз и увидели, позвонили в милицию. Сбежалось народу, машин понаехало. Сняли меня с дерева. Смеются все, а я сам не свой. Позору не оберешься. Наутро меня Полушубкин вызывает: 'Что же ты, собачий сын, райком позоришь, ночью по деревьям лазаешь, как черт?'- 'За звездами, — говорю, — слежу, с детства к астрономии неравнодушен'. А потом дверь открывается, входит главврач наш Симоновский, глядит на меня подозрительно. Испугался я. Понял, к чему дело идет. Взмолился я. В ноги, можно сказать, к Полушубкину кинулся. 'Здоров я, говорю, оставьте меня, дайте уехать куда-нибудь'. Оставили. Через месяц в партийную школу отправили. Уехал я. На праздники старался даже не приезжать домой. А когда приезжал, то почти не виделся с Галькой. Уходила она к матери. А когда не уходила, то дома с детьми была. Дерево спилили, и я вроде бы стал успокаиваться. Но как тут успокоишься, когда перед глазами так и вижу картину! Не выдержал однажды. Лежал с открытыми глазами, а потом такая злость взяла, что я со всего размаху хрясть ей по морде. Вскочила она, заорала во весь голос: 'Зверь! Я с тобой жить не хочу!' А я ей: 'Иди, сука, к Полушубкину!' А она: 'И пойду'. Тогда я совсем память потерял, колошматил ее до утра, пока она сознания не лишилась. Народ сбежался. В двери стучат, орут. А я пьяный был, тоже им ору: 'Убирайтесь, сволочи!' Взломали дверь. Силой меня в вытрезвитель свезли, а ее в больницу. А потом был суд, и мне дали три года.
— А дети где?
— А дети не мои. Полушубкинские.
— А как узнать?
— Да они копия! Все в него, как две капли воды.
— Пишет она вам?
— Написала одно письмо. Каялась. А я ей ответил: не хочу воспитывать полушубкинскую детвору. Возьмет себе Полушубкин детей — готов, мол, начать с нею новую трудовую жизнь. И что вы думаете? Она, вместо того чтобы осознать всю ответственность положения, пошла, наверное, опять к Полушубкину развратом заниматься, потому что Полушубкин сюда на имя начальника колонии написал официальное письмо, в котором обвинил начальство колонии в плохой воспитательной работе, вот, дескать, Квакин у вас два года сидит, а не может отучиться от клеветы. Вызвали меня по этому вопросу.
— Демьян Иванович, а чем вы будете заниматься, когда освободитесь? — неожиданно спросил я.
— На прежнюю работу мне, конечно, не устроиться с судимостью, — сказал с горьким сожалением Квакин. — А дело я свое знал как никто.
— Какое дело?
— Я же вам говорил. Агитация и пропаганда — это, можно сказать, основа основ…
— Господи, проблема! Будете на какой-нибудь работе состоять, а любимым делом, то есть пропагандой, в свободное время. Я, например, на службе одним делом занимался, а после службы — только любимым — психологию новую разрабатывал. И вы попробуйте без денег…
— Вы что, смеетесь?! — вскипел Квакин. — Кто меня послушает, если я не в должности буду?
— Значит, вас слушают потому, что вы должность занимаете, а не потому, что нужные и захватывающие идеи развиваете.
— Конечно же. Без должности только враждебную пропаганду у нас проводят отдельные элементы. А вы из меня тоже диссидента хотите сделать! Не выйдет!
— Значит, диссидентам никто не платит, а их слушают. Их к тому же еще и преследуют, а они не боятся этого и продолжают свое. Вы не задумывались, почему они становятся диссидентами?
— А чего тут задумываться? Они враги. Кто по классовому происхождению, а кто по заблуждению: попал в сети чуждых нам взглядов.
— И методы у них сложные: всё норовят в неформальную сферу влезть, в народ пойти, в самую глубину проникнуть, не так ли?
— Так, конечно.
— Вот и вы бесплатно, на равных, в самые глубины за вашу идейность поборитесь, без пайков, бесплатных путевок, разных приварков, тринадцатой зарплаты — без всего этого пойдите в народ и там агитируйте за повышение производительности труда, за досрочное перевыполнение планов, за то, наконец, чтобы своим трудом многомиллионную армию сволочей откармливать…
— А вот это уже антисоветчина из вас полезла, — перебил меня Квакин.
— Ну почему антисоветчина? Что плохого в том, что вы после работы, скажем, пешком припретесь на полевой стан, залезете на скирду и крикнете: 'Товарищи! Давайте выполним решения августовского, сентябрьского и октябрьского Пленумов досрочно!' Что в этом плохого? Нет, вы ответьте, что тут плохого? Если вы верите в свою пропаганду, то надо и стоять за нее не на жизнь, а на смерть.
— Если надо, то постоим, — отвечал Квакин.
И именно в эту минуту к нам подошли охранники. Их было четверо. Они сразу обнаружили самогон в канистрах и отвели нас к своему начальству.
13
'Безумно хочется спать. Но надо вставать и начинать все сначала. Меня радует только одно: я живу не совсем, правда, такой невыносимой жизнью, как вы, но все же очень трудной. Я теперь — пролетарий. У меня трудовая книжка, где в первой и единственной графе значится, что я принята на должность уборщицы в кинотеатр 'Космос'. Из князи в грязи. Я перешла на вечернее отделение. Дома было шуму — и вспоминать не хочется. Папа, когда узнал, что я пошла в уборщицы, сморщился:
— Есть что-то в этом непотребное.
— Я хочу сама за себя отвечать.
— А в этом есть что-то от литературщины.
— Может быть, но я себя так лучше чувствую. Чище. Я будто оздоровилась.
— Ты позоришь меня. Нашу семью. Ты подумала об этом?
— Папа, я тебе боюсь даже сказать, но я сделала еще один важный для меня шаг.
— Что еще?
— Я подала заявление о моем выходе из комсомола.
— ?!
— Я не могу находиться в организации, которая предает меня. Не могу быть вместе с теми, у кого на первом месте не идейные, а карьерные интересы.
— Ты о нас с мамой подумала?
— У нас родители не отвечают за поступки своих детей и наоборот.
— Что ты болтаешь?!
— Я не болтаю. Я хочу очиститься. До конца. Это надо сделать один раз в жизни, а потом только поддерживать принятый в душу порядок, или ритм жизни, или обретенную чистоту.
— Откуда это у тебя, доченька? Ты в своем уме?