— Люба, — произнес торжественно Максимов. — Я хочу, чтобы вы никогда не уезжали из Москвы. За это и выпьем.
Слава бегу, у Максимова хватило разума не делать глупостей. Затем мы вдвоем проводили Любу на поезд.
К моменту отхода экспресса Максимова совсем развезло, и он полез к Любе целоваться, заодно делая ей предложение. Люба смеялась, отбиваясь от него своими маленькими кулачками. Я не вытерпел и схватил Максимова за воротник. Напоследок совсем ерунда получилась. Поезд тронулся, в моих руках был оторванный максимовекий воротник, а его хозяин на четвереньках стоял перед уходящим поездом: ему никак не удавалось отделить передние конечности от земли и сохранить при этом равновесие…
Я отвез Максимова домой и остался у него ночевать. Наутро он мне сказал:
— Ты поставил меня в неловкое положение перед Любой.
— Ты сам себя поставил и долго в этом неловком положении стоял.
— Что ты имеешь в виду?
— Реальность. Ты почему-то стал на четыре конечности, как Поскребышев.
— А зачем ты у меня оторвал воротник?
— Ты сам его оторвал и сказал мне: 'На, подержи!'
— Я, кажется, хватил лишка. Неужели ты не мог меня остановить? Она, наверное, решила, что я алкоголик.
— А ты напиши ей, что ты совсем не пьешь, а твое упражнение на четырех конечностях означает ну что-нибудь вроде мистического танца с целью вызвать добрых богов.
— Ты смеешься, а я совершенно потрясен. Она как две капли воды похожа на мою сестру.
— Ты же говорил на мать.
— Это одно и то же. Раз на сестру, значит, и на мать. Это и дураку понятно.
— Ладно, дружище, я оказался за бортом, не мог бы ты подыскать мне работенку?
— А что произошло?
Я объяснил. И чем больше я говорил, тем суровее становился Максимов, он теперь уже ощущал себя не просто обыкновенным выпивохой, который пойдет минут через двадцать сдавать бутылки, чтобы наскрести на пиво, а стражем революции. Он мне сразу сказал:
— Нет, старик, ты неправ. Так нельзя.
И эти его суровые слова означали: 'Мне не хотелось бы видеть тебя в своем доме'. А может быть, этого и не хотел сказать мой добрый приятель Максимов. Может быть, мне просто все это тогда показалось.
30
Я не хотел тогда связывать ночной визит Шкловского с допросом У Чаянова. Шкловский прибежал ко мне ночью. Долго стучал. Во мне что-то тогда сильно оборвалось. Я стал прятать рукописи, а он стучал и стучал в дверь. Когда я открыл, он сказал:
— Вы что, самогон варите или деньги печатаете?
— Я спал.
— Да не спали вы. Я видел вашу тень за занавеской. Вы метались но комнате как угорелый. А это что у вас? Ага, Фейхтвангер, 'Москва 1937 года'.
Мне неприятно было то, что он стал перебирать мои книжки. Раскрыл Вышинского. Речи.
— Я лучше дам вам чаю, — сказал я, отбирая у него Вышинского.
— А знаете, я нашел сослуживца Ежова. Он такие вещи мне порассказал. Любил пожить этот Ежов…
Шкловский стал рассказывать мне о Ежове и об отношении к нему Сталина.
Я молчал. Не мог прийти в себя. Что же это происходит? Перед приходом Шкловского я писал о Ежове, Сталине и о ежов-ской операции 1937 года. Почему Шкловский вдруг заговорил о Ежове? Может быть, ему удалось побывать в моей квартире еще вчера и позавчера? Но я же всякий раз тщательно прятал рукопись в тайник, который соорудил в коридоре. Я даже ставил метки: набрасывал на подстилку, которой была прикрыта рукопись, нитку. И эта ниточка всегда была на месте. Я спросил у Шкловвского:
— А почему вы вдруг заинтересовались Ежовым?
— Говорю же вам: встретился случайно с его сослуживцем. Он его же и арестовывал. Неслыханная человеческая трагедия. Говорят, он был мягким, добрым человеком. Пел оперные арии, любил музыку, а потом пошло и пошло.
— Что пошло?
— Ну это, экзотерическое: загадочные казни, пытки, репрессии.
— Странно, мне уже второй человек талдычит об этом, — сказал я, решившись рассказать ему совершенно фантастический эпизод, который мне недавно приснился. — Представьте себе, Сталин вызывает Ежова, просит у него подготовить точные сводки о количестве репрессированных по регионам и национальностям, а потом, когда Ежов уж собрался уйти, спросил у него: 'Вы, кажется, поете?' — 'Пою', — ответил Ежов. 'Я слышал, что вы любите петь арию Бориса Годунова'. — 'Да, товарищ Сталин, люблю арию 'Достиг я высшей власти…'. — 'И часто вы ее поете?' — 'По утрам, когда бреюсь, товарищ Сталин'. — 'Я бы хотел, чтобы вы мне спели эту арию. Только не сейчас. Завтра в полночь. И сводки к этому времени принесете'. — 'Хорошо, товарищ Сталин', — ответил Ежов и собрался было уйти. Сталин в это время протянул руку, и Ежов решил, что Сталин его торопит, дескать, проваливай. Но Сталин с обидой в голосе сказал: 'Что же вы, товарищ Ежов, руки мне не хотите подать. Решили зазнаться или уже достигли высшей власти?' Ежов поспешно схватил обеими руками маленькую сухонькую ручку вождя и припал к ней губами: 'Спасибо за доверие, товарищ Сталин'.
На следующий день Ежов вошел тихонько в кабинет. Сталин обратил внимание, что на нем новенький синий костюм. Ежов между тем рассматривал огромный ларь у окна с круглыми отверстиями на верхней крышке. 'Вы мне сделаете большое одолжение, товарищ Ежов, если будете петь в этом помещении. И давайте условимся: как только я постучу по крышке вот так, — Сталин стукнул резко и еще прищелкнул пальцами, — так сразу начинайте петь. Это нужно, товарищ Ежов. Для партии нужно. А теперь залезайте в сундучок, там достаточно просторно'. Ежов открыл крышку, влез в ящик и закричал: 'Тут чья-то голова, товарищ Сталин'. — 'Ну вы же не красная девушка, товарищ Ежов. Что же вы испугались головы. Она даже укусить вас не способна. Вы сами удалили эту голову. Это голова Генриха Гимлеровича Ягоды'. Крышка захлопнулась, и на пороге показался широкогубый лысеющий человек в огромном пенсне. Человек положил на стол бумаги. 'Это списки всех уничтоженных: родственники, близкие, меньшевистски настроенные, слесари, музыканты, редакторы, печники, виноделы, писатели, художники, мужчины, женщины и старики. Детей мало'. Как только гость сел на ларь, Сталин стукнул кулаком по столу, прищелкнул пальцами, и гость ошалело посмотрел вниз, откуда слышалось отчетливое пение:
'Хорошо поет, — сказал Сталин. — Надо всех научить петь. А ты поешь?' — 'Не пою, — ответил гость. — Я сочиняю песни'. — 'Троцкий тоже сочинял. А этот поет. Ты послушай, о чем он поет Лаврентий!' Ежов между тем выводил: