шо я сказал.
Декабрист молчал. Багамюк тихонько говорил в сторону:
— С новеньким проводить воспитательно-разъяснительную работу!
И две-три кукушки подхватывали какого-нибудь начинающего Пестеля или Якушкина и уводили в сторону клуба.
Разумеется, этот скрытый контекст общения держался строго в секрете. Да и кто, собственно, сказал, что общаться надо исключительно прибегая к словам, к длинным предложениям, к повторам, к нервотрепке, именуемой воспитательной работой? Зачем? Когда один великолепный, ничего не стоящий жест: чуть-чуть нижнюю челюсть вперед, подбородок слегка пошел вверх — это и означает скромное, однако весьма точное предупреждение: вырву кадык! А кадык — это не пасть, это штука более хрупкая: прикоснешься к нему — и сразу бебики сами гасятся, задыхаться начинает человек; кадык — самая тонкая часть человеческого тела: в нем душа человеческая, этого никто не знает, а Багамюк знает и делится опытом, честно предупреждает. Чтобы держать масть, надо уметь рвать кадыки! Когда Багамюк подымал на заключенного свои царги с растопыренными цирлами, то все знали, что сейчас он будет рвать кадык. Нет, не бить по лицу, это-то что! А рвать кадык, удалять яблочко.
А на районных, городских, республиканских и союзных сессиях (Багамкж был депутатом республиканского масштаба), конференциях, совещаниях начальник знаменитой колонии 6515 дробь семнадцать долдонил написанный двумя-тремя кукушками текст: 'Только глубочайшая индивидуальная работа с осужденными, чуткое отношение к личности, к ее суверенности, к индивидуальным способностям дает положительный воспитательный эффект. Так, в нашей колонии был такой случай…'
В докладах было написано и такое: 'Мы не потерпим прожектерства и утопических бредней о новом воспитании. Наша перестройка — это реализм целей, где главное — труд, труд на самодеятельных началах, когда каждый по доброй воле выполняет по двести, а то и по шестьсот процентов плана, что у нас стало почти нормой… Мы за новаторский опыт, за опорные сигналы, за павловскую психологию, когда первая сигнальная система всегда живет как бы в обнимку со второй сигнальной системой. У нас членов актива понимают даже не с полуслова, а с полувзгляда. Приведу несколько примеров…'
Всегда, когда говорил Багамюк, раздавались бурные аплодисменты. А когда его просили дать интервью или выступить по телевидению, он отказывался:
— Я работать умею, а выступать — это пусть другие…
Как же ненавидел Заруба Багамюка и тех, кто его так ограбил, лишил всего! Было время, когда Заруба пытался разыскать Лапшина и Никольского. Но Никольского не было в Москве. Он навсегда уехал в Соединенные Штаты, был почетным членом трех академий, лауреатом шести премий и видным советологом новейшего периода. С женой он развелся: Роза проживала в Москве. Она предложила Зарубе написать Никольскому в Сан-Франциско, но от такой акции Заруба наотрез отказался: лучше умереть воспитателем детского дома для стебанутых, чем обращаться за помощью к буржуазной державе. Он встретился с Лапшиным, но тот решил не влезать в это дело, поскольку ему оставался год до пенсии, а чем кончится эта возня с уголовно-номенклатурным миром, он догадывался: ничем хорошим!
— И вам не советую лезть в эту кашу, — посоветовал он бывшему начальнику. — Хорошо, что живы остались.
— Но Багамюк, Квакин — подонки!
— Почему подонки! — закричал в гневе Лапшин, вспомнив, должно быть, каким издевательствам он подвергался в распроклятой колонии дробь семнадцать. — Вы всегда стояли за перевоспитание! Почему вы не хотите признать право Квакина и Багамюка на коренные перемены?!
— Да потому, что они разложенцы. И в личной, и в общественной жизни.
— А вот тут-то вы как раз ошибаетесь. Я встречался не так давно с Квакиным. Очень приятное впечатление произвел Демьян Иванович… Рассказал, как сложилась у него жизнь…
— А-а-а, — протяжно взвыл Заруба. — Не хочу я про это слушать. И вы за них! Живите как хотите… — И пулей вылетел из кабинета Лапшина, так как дело было в институте, где Лапшин заведовал лабораторией, поговаривали даже, что после смерти Колтуновского и ухода на пенсию Надоева Лапшина сделают заместителем директора НИИ. А Заруба, между прочим, зря не пожелал дослушать до конца Лапшина. Он мог бы узнать, как породнились Багамюк и Квакин — прелюбопытнейшая история: женились оба на сестрах, отгрохали два дома на берегу реки, поставили кирпичные заборы, железные ворота и по петуху металлическому на трубах; все по госцене было куплено: и лес, и цемент, и кирпич, и стекло, и олифа, на все имеются соответствующие документы — закон надо чтить!
Пройдет много лет, и я с радостью буду вспоминать, как однажды ночью в мое окошко постучали, сначала легонько, а потом сильнее, но все равно как-то приятно глуховато постучали, точно стучавшая рука в варежке была, — совершенно обнадеживающий стук! Я вскочил, накинул на плечи одежонку и распахнул двери! Я так и знал — на крыльце стояла Люба. В одной руке у нее был желтенький чемодан с блестящими замками, а в другой — крохотный букетик лесных фиалок. Горячая волна подкатилась к груди, я бросился к ней и уткнулся в ее холодные щеки. А она, разрыдавшись и обнимая меня, повторяла:
— Больше никогда, никогда, никогда не оставлю тебя одного.
И когда мы зашли в дом, в комнате стало так светло, будто сто тысяч солнц зажглось. Ослепленная, должно быть, этим светом крыса Шушера высунулась из норы и завопила что есть мочи:
— Не радуйтесь, сохатые! Эта иллюминация в честь нашей Новой Конституции, а не по поводу ваших дурацких бредней. Вы превратили землю в лепрозорий. Тайна спасения от радиации принадлежит нам. И только мы останемся жить на этой планете. Да здравствует крысизм — единственная форма плюрализма!
Она фыркнула в нашу сторону и, напевая забавную песенку: 'Весь мир насилья мы разрушим до основанья. А зачем?…' — скрылась в подполье.
Юрий Петрович Азаров
Эта агония началась не вчера. Я всегда ощущал ее приближение, и непонятный страх сковывал мою душу. Но я знал: какие-то тайные силы меня все равно спасут. Чувствовал. Потому и стал писать роман- откровение 'Спасение', где подзаголовок был таким: 'Исповедь в диалогах с вымышленными и реальными персонажами моих произведений в этом и потустороннем мире'. Некоторые мои приятели мне говорили:
— Ты с ума сошел. Ничего подобного в мире не было. У литературы свои незыблемые законы, которые должен соблюдать каждый пишущий…
— А мне плевать, — отвечал я. — В моей башке барахтается, агонизируя, прорва тысячелетий. Спасение мира и собственных душ — вечная тема. В этом, если хотите, суть христианства и многих других верований.
— Ты что новый Мессия? Уже ничего в этом мире спасти невозможно. Возможно, то, что сегодня творится, — судороги последней агонии. Ты почитай, о чем пишут в книгах: полный распад! Мужчины и женщины убивают друг друга. Дети уничтожают родителей, а родители детей. Такого никогда не было. Ты видел передачу Дети в клетке ? А эпизод о том, как муж в присутствии жены изнасиловал свою трехлетнюю дочь? Чудовищно. Мир не знал такого зверства…
— Знал. Я как раз сегодня читал у Достоевского. Он пишет: Во всяком человеке таится зверь, зверь жестокой жажды насилия, зверь сладострастной распаляемости от криков истязаемо истязаемой жертвы, зверь безудержу спущенного с цепи, зверь нажитых в разврате болезней… А эти болезни страшные — получать наслаждение от мучений беззащитных . Ты говоришь о любви, которая должна спасти мир, а Достоевский доказывает на фактах, что на первом месте у человека звериная любовь к истязанию и прежде всего детей. Причем этим истязанием занимаются весьма почтенные и образованные люди. И пример: пятилетнюю свою дочь в мороз заперли в отхожее место, обмазали ее лицо калом, заставили есть этот кал, а затем улеглись родители спать под вопли своей несчастной дочурки…
— И ты предлагаешь спасать этот агонизирующий мир, мир, потерявший рассудок? Какими