того утреннего спектакля в печати о нем упоминалось лишь вскользь. А вскоре он, разобиженный, подал заявление об уходе, сопроводив его письмом, где говорилось: «Господствующая в театре система звезд задушила молодой талант…»
Это происшествие в Толидо было для миссис Стоун неожиданным – гром среди ясного неба, редчайший случай, к слову говоря, никак не отразившийся на ее дальнейшей театральной карьере. Она позаботилась о том, чтобы на роль Орландо подобрали актера, на ком ржаво-красная кожа и светло- зеленый шелк не выглядели бы столь соблазнительно и не отвлекали внимание зрителей от нее самой, а когда турне закончилось, вернулась к мистеру Стоуну с чувством особой признательности: так ребенок, очнувшись от страшного сна, судорожно обхватывает за шею мать. Она не отдавала себе отчета в том, что поступила с молодым актером подло; до ее сознания не дошло, что она уподобилась хищной птице. И все- таки что-то в миссис Стоун восставало против ее поступка; остался после него какой-то осадок. Ей было просто необходимо, чтобы мистер Стоун ее заверил, что ничего страшного не случилось. Как-то вечером она рассказала ему обо всем, что произошло в уборной молодого актера, и он ответил: «Я знаю, что как мужчина никогда не был с тобою на высоте». Ибо на него, естественно, особое впечатление произвела сексуальная сторона этой истории, а не этическая, куда более важная. Мистер Стоун простил ей супружескую измену – он расценил происшествие это именно так; она же сделала вид, будто бы, как и он, считает, что этим и ограничивается ее вина (а такую вину следует понять и простить), после чего, в свою очередь, не слишком погрешив против истины, заверила его, что отношения их по-прежнему не оставляют желать лучшего, и хоть случай в Толидо подобен внезапному грому, это гром среди ясного неба, а вовсе не из грозовых туч скрытой неудовлетворенности. И той ночью она обрела в нем утешение, а не он в ней, ибо со временем мать и дитя странным образом меняются ролями, когда брак зиждется на такой основе, как у Стоунов.
Был в их супружестве непостижимый, но постоянный привкус тоскливого одиночества. Привкус этот неизменно появляется там, где подлинные отношения подменены эрзацем. Ибо алчущие руки обнимают лишь привидение, жаждущие губы прижимаются к губам призрака. Но пусть мать в могиле, а дитя не родилось; все равно, самая эта подмена – свидетельство особой нежности, порождаемой жалостью. Быть может, если бы не нарушилась привычная форма их существования, сутью которого была карьера миссис Стоун, жалость эта так и осталась бы где-то на самой периферии ее сознания, не обрела бы воплощения – совсем как дитя, так и не рожденное ею; но привычная форма существования была нарушена, – они покинули Нью-Йорк и отправились в длительное путешествие; исчезли все отвлечения: театры, конторы, банки, светская жизнь – словом, все, что прежде не позволяло им задумываться, и вот тогда это неизбывное ощущение незавершенности, этот привкус тоскливого одиночества стали зримыми, словно облачко пара, вырывающееся при дыхании. Оно плавало между ними серым туманом, и, горячо желая убедить друг друга, что никакого тумана нет и в помине, они обменивались сквозь него улыбками и вели успокоительно-легкомысленные разговоры.
Сперва они собирались не торопясь, в свое удовольствие поездить по свету: билеты на пароходы и самолеты, номера в отелях – все было заказано заранее. Но однажды поздним вечером – дело было в Париже, – когда они вернулись из театра и мистер Стоун пошел в ванную чистить зубы, обычные звуки, которыми сопровождается этот мирный ритуал, вдруг сменились нечеловеческим хрипом, будто там кого-то душили. Миссис Стоун бросилась в ванную; его обмякшее тело сползло на пол, короткие толстые ручки вцепились в край раковины так судорожно, словно белый фаянс – единственная его опора, последнее, что удерживает его в этом мире. Из того приступа он выкарабкался, как и из нескольких предыдущих, но тут уж они решили, что продолжать поездку ему сейчас не под силу и лучше им временно где-то осесть. Несколько дней мистер Стоун пробыл в парижской клинике, а потом они отправились самолетом на юг, в Рим.
Здесь у мистера Стоуна наступило улучшение, и супруги воспрянули духом; как раз во время этого улучшения они и съездили в ателье всемирно известного портного на Корсо д'Италиа: снять с мистера Стоуна мерку и заказать несколько костюмов – не потому, что в этом была нужда или ему того хотелось, а скорее в знак уверенности, что он останется жив и будет их носить.
И вот теперь, приехав к этому же портному с Паоло, миссис Стоун припомнила, как они с мужем улыбались друг другу через залитую солнцем приемную ателье, пока с мистера Стоуна, такого смешного, толстенького, снимали мерку. Они заказали ему костюм из фланели сизого цвета. И сейчас тот же самый портной подошел к одному из застекленных шкафов, достал оттуда штуку того же материала и стал развертывать ее на демонстрационном столе.
– Попробуйте на ощупь, – предложил он миссис Стоун.
– Незачем, – сказала миссис Стоун. – Я знаю, какой он на ощупь…
И, порывисто отвернувшись от стола, принялась рассматривать куст белых азалий на низком подоконнике с таким видом, будто только что их заметила; ибо костюм из этой самой фланели был на мистере Стоуне, когда с ним случился последний приступ – удушье и острая боль в сердце, а произошло это в самолете, по пути из Рима в Афины. Стоя спиною к портному и Паоло, она вспоминала эту ужасную кончину – высоко над землей, в вихре латунно-желтого света и механических шумов. Вспомнила, как, взглянув через узкий проход на короткую приземистую фигурку мужа, увидела: он сидит, неестественно выпрямившись, побелевшие пальцы сжимают подлокотники кресла с такою силой, будто подлокотники эти, и только они, не дают ему упасть, и стоит ему их выпустить, как он рухнет с головокружительной голубой высоты в Ионическое море, над которым они летят. Вспомнила, как, чуть подавшись вперед и в сторону, спросила его нерешительно, осторожно: «Том, тебе нехорошо?» И еще вспомнила, как он отрывисто мотнул головой – нет, все в порядке, – но она знала, что это неправда. Вспомнила, как бросила взгляд на платиновые часики у себя на запястье – они показывали полдень, – и с ужасом поняла, что пройдет еще три часа, прежде чем эта непостижимым образом парящая в воздухе, но неживая птица, что мчит их сквозь пространство, снова опустится на землю и там снесет их, как яйца. Она подалась в другую сторону и посмотрела через закругленное окно вниз, сквозь слепящую пустоту воздушного пространства на еще более ослепительную пустынную ширь моря и вдруг заметила неподалеку, чуть севернее взятого самолетом курса, крошечный островок с белыми зданиями на нем и только тут закричала. Крик ее был обращен к стюардессе: «Скажите пилоту, пусть приземлится! Моему мужу плохо!»
Но даже и тогда мистер Стоун обернулся, силясь улыбкой сказать ей – нет, не надо, – и что-то проговорил вслух, но слова его потонули в неумолчном, громком крике механической птицы. Тут между ними встала молоденькая стюардесса, она заботливо склонилась над мистером Стоуном и заслонила его собою, так что секунду-другую миссис Стоун была видна лишь его розоватая макушка, и за эти считанные мгновения, покуда они не могли видеть друг друга, мистер Стоун ушел из жизни – словно молоденькая женщина, с невероятной быстротою и ловкостью проникнув под сизый жилет, вырвала у него сердце из груди. Миссис Стоун казалось, что, если бы стюардесса, на вид такая прохладная в своей серой форме, не встала между ними – оборвав тем самым связующую и поддерживающую нить, какою был их устремленный друг на друга, слившийся воедино взгляд, – может, ее бы и не было, этой смерти, и потому, когда молодая женщина вновь повернулась к ней и сказала: «Ваш муж в обмороке», миссис Стоун вскочила в неистовстве и, упершись руками в грудь и живот стюардессы, стала ее отпихивать, выкрикивая что-то нечленораздельное, покуда не оттеснила к самым дверям кабины пилота, и тут миссис Стоун кинулась к мужу – поскорее вернуть его в тот мир, из которого вырвала его эта захватчица. Но по тому, как обмякло короткое толстое тело в костюме из сизой фланели, она мгновенно поняла: того, что ушло из него, уже не воротишь. Теперь оно где-то там, в сверкающей воздушной пустоте. И она вся обратилась в вопль, в мольбу, с которой протягивала руки, тщетно стараясь прорваться мимо крепкой молодой стюардессы к кабине пилота, к этой двери из волнистого серого металла, и выкрикивала: «Остров! Остров!» И, наконец, решив, что девушка и молодой человек в серой форме, внезапно возникший в дверях кабины, не понимают, что она хочет сказать этим словом – «остров», она бросилась на свободное сиденье ближе к кабине и, распростерши руки, как крылья, заколотила ими по окну, в которое виднелось море и кусочек зеленого острова, что безмятежно скользил под ними, оставаясь позади.
«Мадам, – мягко ответили ей, – сделать посадку на этом острове невозможно…»