Мистер Парэм пошарил рукой в воздухе и наконец поймал нужное слово.
— Избранные.
Он секунду помолчал.
— Избранные и запечатленные, — уточнил он. — Художники всматривались в мир, всматривались всем своим существом. Всем талантом. Они рождены, чтобы видеть. И они старались… и, я думаю, с успехом… закрепить самые сильные свои впечатления ради нас с вами. Для них Мадонна часто была… обычно была… лишь предлогом…
Рот сэра Басси принял свое более привычное положение, и он с известным уважением снова поглядел на картины. Нельзя не поглядеть на них еще раз, услыхав такой довод. Он смотрел испытующе, но недолго.
— Вот эта штука… — начал он, возвращаясь к картине, с которой начался разговор.
— «Крещение» Франчески, — благоговейно прошептал мистер Парэм.
— По-моему, не такое уж это все избранное, просто собрано с бору по сосенке. Взял да нарисовал все, что ему нравилось. Фон приятный, но это только потому, что напоминает разные знакомые вещи. Нет, я не собираюсь падать перед этой картиной на колени и молиться на нее. Да почти все… — он, кажется, шел в виду всю Национальную галерею, — картины как картины.
— Не могу с вами согласиться, — возразил мистер Парэм. — Никак не могу.
Он заговорил о полутонах Филиппе Липпи, об окрыленности, изяществе, классической красоте Боттичелли; говорил о богатстве красок Леонардо, о его совершенном знании человеческого тела, о виртуозном мастерстве и в заключение — о бесконечной величавости его Мадонны в гроте.
— Как таинственно это тишайшее, осененное тенью женское лицо, сколько кроткой мудрости в сосредоточенном взоре ангела! — воскликнул мистер Парэм. — Картины как картины! Да ведь это откровение!
— Поди ты, — сказал сэр Басси, склонив голову набок.
Мистер Парэм вел его от картины к картине, точно упрямого ребенка.
— Я не говорю, что это плохо, — повторял сэр Басси, — и не говорю, что это скучно, но я никак не пойму, почему это надо так превозносить. Это напоминает разные вещи, но вещи-то принадлежат нам. Вообще говоря, — и он снова окинул взглядом зал, — я не спорю, это ловко, тонко сработано, но, хоть убейте, не вижу, что тут божественного.
Потом сделал довольно неуклюжую уступку культуре.
— Конечно, глаза постепенно привыкают, — сказал он. — Вроде как в темноте в кино.
Однако было бы утомительно пересказывать все его дикарские замечания о прекрасных полотнах, ставших самым драгоценным нашим наследием. Он сказал, что Рафаэль «уж больно жеманный», Эль Греко его возмутил.
— Византийская пышность, — повторил он слова мистера Парэма. — Да это все равно что отражение в кривом зеркале.
Но при виде тинтореттовского «Начала Млечного Пути» он чуть не захлопал в ладоши.
— Поди ты, — обрадовался он. — Вот это да! Неприлично, зато здорово.
И снова повернулся к картине.
Напрасно мистер Парэм старался провести его мимо Венеры.
— Это кто рисовал? — спросил он, словно подозревал, что это дело рук мистера Парэма.
— Веласкес.
— Ну, вот скажите мне: взять эту штуку и хорошую большую раскрашенную фотографию голой бабы в соблазнительной позе, — не все ли равно?
Мистер Парэм стеснялся обсуждать столь нескромный предмет в общественном месте, во всеуслышание! Но сэр Басси, может быть, того и не сознавая, смотрел, как всегда, угрожающе и требовательно, и не ответить ему было немыслимо.
— Это совсем разные вещи. Фотография конкретна, на ней запечатлен факт, отдельный человек, какая-то определенная женщина. Здесь же красота, удлиненные восхитительные линии стройного тела — лишь повод для художника в совершенной форме выразить свой идеал. Это уже не тело, а идея тела. Нечто отвлеченное, очищенное от недостатков и изъянов реально существующей женщины.
— Чушь! Эта девочка очень даже реальна… никто мимо не пройдет.
— Я с вами не согласен. Совершенно не согласен.
— Поди ты! Да я не против этой картины, я только не пойму, при чем тут всякие ваши идеи и отвлеченности. Мне ока нравится, не меньше, чем этому Тинторетто. Так ведь молодая, хорошенькая женщина, да еще нагишом, хороша всегда и везде, особенно если вы в настроении. С каком же стати сажать за решетку несчастного уличного торговца непристойными открытками — ведь он продает то же самое, что здесь может видеть каждый, и фотографии с этих картин тоже продаются при входе. Я не против искусства, только уж больно оно задается. Как будто его пригласили отобедать в Букингемском дворце, и оно после этого перестало кланяться своим бедным родственникам, а они ничем его не хуже.
Мистер Парэм двинулся дальше, и лицо у него было такое, словно их спор кончился пренеприятнейшим образом.
— Интересно, успеем ли мы заехать к Тейту, — заметил он. — Там вы посмотрите Британскую школу и малоизвестную буйную молодежь. — Он не удержался от тонкой, едва уловимой насмешки. — Их картины новее. Вам они, наверно, покажутся ярче, а потому больше понравятся.
И они поехали в галерею Тейта. Но сэр Басси не сказал там ничего нового ни против искусства, ни за него. Он лишь заявил, что мистер Джон Огэстес[2] «большой нахал». Когда они выходили, он, казалось, что-то обдумывал и наконец высказался, — это, видимо, был созревший ответ на вопрос, который он задумал разрешить сегодня днем:
— Не вижу я, чтобы эта самая живопись к чему-нибудь вела. Нет, не вижу. Никакое она не открытие и не спасение. Говорят, она вроде как выход из нашего проклятого мира. Так что ж, верно это?
— Искусство придало смысл и радость существованию тысяч… несметному множеству людей, живущих тихой, созерцательной жизнью.
— На то есть крикет, — возразил сэр Басси.
Мистер Парэм не нашелся, что ответить. Минутами ему казалось, что день пропал зря. Он делал все, что мог, но он столкнулся с умом неразвитым, упрямым и неподатливым и чувствовал, что бессилен внушить ему правильное понятие об искусстве. Они молча стали рядом, озаренные лучами заходящего солнца, и ожидали, пока шофер сэра Басси заметит их и подаст машину. «Этому плутократу меня не понять, — думал мистер Парэм, — не понять ему целей истинной цивилизации, и не станет он финансировать мой журнал. Надо быть любезным и улыбаться, как подобает джентльмену, но напрасно я терял время и возлагал на него надежды».
Однако в машине сэр Басси, против всяких ожиданий, стал горячо благодарить его, и мистер Парэм решил, что рано падать духом.
— Что ж, — сказал сэр Басси, — сегодняшний день мне очень много дал. Мы великолепно провели время. Мне было с вами интересно. Я запомню все, что вы мне наговорили про это самое искусство. Мы не зря ходили. Мы смотрели во все глаза. Похоже, что я вас понял. Нет, в самом деле. В тот вечер я сказал себе: «Непременно надо понять этого малого. Он занятный». Надеюсь, это начало, и я еще много раз буду иметь удовольствие видеть вас и понимать… Хорошеньких женщин любите?
— А?
— Хорошеньких женщин, говорю, любите?
— Все мы люди грешные, — сказал мистер Парэм тоном чистосердечного признания.
— Буду рад видеть вас в «Савое». В следующий четверг. Я там даю ужин и все прочее. Приглашены все звезды лондонской сцены. И можно будет с ними потанцевать.
— Я не танцую, представьте.
— Я тоже. Но вам-то надо бы научиться. У вас ноги подходящие — длинные. А то сядем в уголке, и вы мне расскажете что-нибудь про женщин. Вот как про искусство рассказывали. Я человек занятой, но мне всегда хотелось знать побольше. А как заскучаете, ведите кого-нибудь к столу. Желающих поужинать всегда сколько угодно. И водите их снова, и снова, и снова, как сказано в стишках. Еды и питья на всех хватит.