напомнит о своём звонке в посольство. Двадцать минут назад вся его прошлая жизнь казалась ему одним стройным целым, каждое событие её освещалось ровным светом продуманности и спаивалось с другими событиями белыми вспышками удачи. Но прошли эти двадцать минут — и здесь, в тесной маленькой ловушке, вся его прошлая жизнь с той же убедительностью представилась ему нагромождением ошибок, грудой чёрных обломков.
Из коридора не доносилось звуков, только раза два где-то близко отпиралась и запиралась дверь. Каждую минуту отклонялся маленький щиток и через остеклённый глазок за Иннокентием наблюдал одинокий пытливый глаз. Дверь была пальца четыре в толщину — и сквозь всю толщу её от глазка расширялся конус смотрового отверстия. Иннокентий догадался: оно было сделано так, чтобы нигде в этом застенке арестант не мог бы укрыться от взора надзирателя.
Стало тесно и жарко. Он снял тёплое зимнее пальто, грустно покосился на «мясо» от сорванных с мундира погонов. Не найдя на стенах ни гвоздика, ни малейшего выступа, он положил пальто и шапку на тумбочку.
Странно, но сейчас, когда молния ареста уже ударила в его жизнь, Иннокентий не испытывал страха. Наоборот, заторможенная мысль его опять разрабатывалась и соображала сделанные промахи.
Почему он не прочёл ордера до конца? Правильно ли ордер оформлен? Есть ли печать? Санкция прокурора? Да, с санкции прокурора начиналось. Каким числом ордер подписан? Какое обвинение предъявлено? Знал ли об этом шеф, когда вызывал? Конечно, знал. Значит, вызов был обман? Но зачем такой странный приём, этот спектакль с «шофёром» и «механиком»?
В одном кармане он нащупал что-то твёрдое маленькое. Вынул. Это был тоненький изящный карандашик, выпавший из петли записной книжки. Иннокентия очень обрадовал этот карандашик: он мог весьма пригодиться! Халтурщики! И здесь, на Лубянке, — халтурщики! — обыскивать и то не умеют! Придумывая, куда бы лучше карандашик спрятать, Иннокентий сломал его надвое, просунул обломки по одному в каждый ботинок и пропустил там под ступни.
Ах, какое упущение! — не прочесть, в чём его обвиняют! Может, арест совсем не связан с этим телефонным разговором? Может быть, это ошибка, совпадение? Как же теперь правильно держаться?
Или там вообще не было, в чём его обвиняют? Пожалуй и не было. Арестовать — и всё.
Времени ещё прошло немного — но уже много раз он слышал равномерное гудение какой-то машины за стеной, противоположной коридору. Гудение то возникало, то стихало. Иннокентию вдруг стало не по себе от простой мысли: какая машина могла быть здесь? Здесь — тюрьма, не фабрика — зачем же машина? Уму сороковых годов, наслышанному о механических способах уничтожения людей, приходило сразу что-то недоброе. Иннокентию мелькнула мысль несуразная и вместе какая-то вполне вероятная: что это — машина для перемалывания костей уже убитых арестантов. Стало страшно.
Да, — тем временем глубоко жалила его мысль, — какая ошибка! — даже не прочесть до конца ордер, не начать тут же протестовать, что невиновен. Он так послушно покорился аресту, что убедились в его виновности! Как он мог не протестовать! Почему не протестовал? Получилось явно, что он ждал ареста, был приготовлен к нему!
Он был прострелен этой роковой ошибкой! Первая мысль была — вскочить, бить руками, ногами, кричать во всё горло, что невиновен, что пусть откроют, — но над этой мыслью тут же выросла другая, более зрелая: что, наверно, этим их не удивишь, что тут часто так стучат и кричат, что его молчание в первые минуты всё равно уже всё запутало.
Ах, как он мог даться так просто в руки! — из своей квартиры, с московских улиц, высокопоставленный дипломат — безо всякого сопротивления и без звука отдался отвести себя и запереть в этом застенке.
Отсюда не вырвешься! О, отсюда не вырвешься!..
А, может быть, шеф его всё-таки ждёт? Хоть под конвоем, но как прорваться к нему? Как выяснить?
Нет, не ясней, а сложней и запутанней становилось в голове.
Машина за стеной то снова гудела, то замолкала.
Глаза Иннокентия, ослеплённые светом, чрезмерно ярким для высокого, но узкого помещения в три кубометра, давно уже искали отдыха на единственном чёрном квадратике, оживлявшем потолок. Квадратик этот, перекрещенный металлическими прутками, был по всему — отдушина, хотя и неизвестно, куда или откуда ведущая.
И вдруг с отчётливостью представилось ему, что эта отдушина — вовсе не отдушина, что через неё медленно впускается отравленный газ, может быть вырабатываемый вот этой самой гудящей машиной, что газ впускают с той самой минуты, как он заперт здесь, и что ни для чего другого не может быть предназначена такая глухая каморка, с дверью, плотно-пригнанной к порогу!
Для того и подсматривают за ним в глазок, чтобы следить, в сознании он ещё или уже отравлен.
Так вот почему путаются мысли: он теряет сознание! Вот почему он уже давно задыхается! Вот почему так бьёт в голове!
Втекает газ! бесцветный! без запаха!!
Ужас! извечный животный ужас! — тот самый, что хищников и едомых роднит в одной толпе, бегущей от лесного пожара — ужас объял Иннокентия и, растеряв все расчёты и мысли другие, он стал бить кулаками и ногами в дверь, зовя живого человека:
— Откройте! Откройте! Я задыхаюсь! Воздуха!!
Вот зачем ещё глазок был сделан конусом — никак кулак не доставал разбить стекло!
Исступлённый немигающий глаз с другой стороны прильнул к стеклу и злорадно смотрел на гибель Иннокентия.
О, это зрелище! — вырванный глаз, глаз без лица, глаз, всё выражение стянувший в себе одном! — и когда он смотрит на твою смерть!..
Не было выхода!..
Иннокентий упал на табуретку.
Газ душил его…
92
Вдруг совершенно бесшумно (хотя запиралась с грохотом) дверь растворилась.
Долголицый надзиратель вступил в неширокий раствор двери и уже здесь, в каморке, а не из коридора, угрожающе негромко спросил:
— Вы почему стучите?
У Иннокентия отлегло. Если надзиратель не побоялся сюда войти, значит отравления ещё нет.
— Мне дурно! — уже менее уверенно сказал он. — Дайте воды!
— Так вот запомните! — строго внушил надзиратель. — Стучать ни в коем случае нельзя, иначе вас накажут.
— Но если мне плохо? если надо позвать?
— И не разговаривать громко! Если вам нужно позвать, — с тем же равномерным хмурым бесстрастием разъяснял надзиратель, — ждите, когда откроется глазок — и молча поднимите палец.
Он отступил и запер дверь.
Машина за стеной опять заработала и умолкла.
Дверь отворилась, на этот раз с обычным громыханием. Иннокентий начинал понимать: они натренированы были открывать дверь и с шумом, и бесшумно, как им было нужно.
Надзиратель подал Иннокентию кружку с водой.
— Слушайте, — принял Иннокентий кружку. — Мне плохо, мне лечь нужно!
— В боксе не положено.
— Где? Где не положено? — (Ему хотелось поговорить хоть с этим чурбаном!) Но надзиратель уже отступил за дверь и притворял её.
— Слушайте, позовите начальника! За что меня арестовали? — опомнился Иннокентий.
Дверь заперлась.
Он сказал — в боксе? «Box» — значит по-английски ящик. Они цинично называют такую каморку ящиком? Что ж, это, пожалуй, точно.
Иннокентий отпил немного. Пить сразу перехотелось. Кружечка была граммов на триста, эмалированная, зелёненькая, со странным рисунком: кошечка в очках делала вид, что читала книжку, на самом же деле