бланк на 147 рублей из кармана Исаака Кагана. До того, как у него вытащили перевод, на вопрос, что он получил у кума, он ответил, что не получил ничего, сам удивляется по какой ошибке его вызвали. Когда же перевод вытащили силой и стали срамить — Каган не только не покраснел, не только не торопился уйти, но, всех своих разоблачителей по очереди цепляя за одежду, клялся неотвязчиво, назойливо, что это чистое недоразумение, что он покажет им всем письмо от жены, где она писала, как на почте у неё не хватило трёх рублей, и пришлось послать 147. Он даже тянул их идти с ним сейчас в аккумуляторную — и он там достанет это письмо и покажет. И ещё, тряся своей кудлатой головой и не замечая сползшего с шеи, почти волочащегося по земле кашне, он очень правдоподобно объяснял, почему он скрыл вначале, что получил перевод. У Кагана было особое прирождённое свойство вязкости. Начав с ним говорить, никак нельзя было от него отцепиться, иначе как полностью признав его правоту и уступив ему последнее слово. Хоробров, его сосед по койке, знающий историю его посадки за недоносительство, и уже не имея сил на него как следует рассердиться, только сказал:
— Ах, Исак, Исак, сволочь ты, сволочь! — на воле за тысячи не пошёл, а здесь на сотни польстился!
Или уж так напугали его лагерем?..
Но Исаак, не смущаясь, продолжал оправдываться и убедил бы их всех — если б не поймали ещё одного стукача, на этот раз латыша. Внимание отвлеклось, и Каган ушёл.
Кликнули на обед вторую смену, а первая выходила на прогулку. По трапу поднялся Нержин в шинели. Он сразу увидел Руську Доронина, стоящего на черте прогулочного двора. Торжествующим блестящим взором Руська то посматривал на им подстроенную охоту, то окидывал дорожку на двор вольных и просвет на шоссе, где должна была вскоре сойти с автобуса Клара, приехав на вечернее дежурство.
— Ну?! — усмехнулся он Нержину и кивнул в сторону охоты. — А про Любимичева слышал?
Нержин остановился близ него и слегка приобнял.
— Качать тебя, качать! Но — боюсь за тебя.
— Хо! Я только разворачиваюсь, подожди, это цветики!
Нержин покрутил головой, усмехнулся, пошёл дальше. Он встретил спешащего на обед сияющего Прянчикова, накричавшегося вдоволь своим тонким голосом вокруг стукачей.
— Ха-ха, парниша! — приветствовал тот. — Вы всё представление пропустили! А где Лев?
— У него срочная работа. На перерыв не вышел.
— Что? Срочней Семёрки? Ха-ха! Такой не бывает.
Убежал.
Ни с кем не смешиваясь, уйдя в разговор, прорезали свои круги большой Бобынин со стриженой головой, в любую погоду без шапки, и маленький Герасимович в нахлобученной замызганной кепочке, в коротеньком пальтишке с поднятым воротником. Кажется, Бобынин мог всего Герасимовича заглотнуть и поместить в себе.
Герасимович ёжился от ветра, держал руки в боковых карманах — и, щуплый, походил на воробья.
На того из народной пословицы воробья, у которого сердце с кошку.
81
Бобынин отдельно крупно шагал по главному кругу прогулки, не замечая или не придавая значения кутерьме со стукачами, когда к нему наперехват, как быстрый катер к большому кораблю, сближая и изгибая курс, подошёл маленький Герасимович.
— Александр Евдокимыч!
Вот так подходить и мешать на прогулке не считалось среди шарашечных очень вежливым.
К тому ж они друг друга и знали мало, почти никак.
Но Бобынин дал стоп:
— Слушаю вас.
— У меня к вам один научно-исследовательский вопрос.
— Пожалуйста.
И они пошли рядом, со средней скоростью.
Однако, полкруга Герасимович промолчал. И лишь тогда сформулировал:
— Вам не бывает стыдно?
Бобынин от удивления крутанул чугунцом головы, посмотрел на спутника (но они шли). Потом — вперёд по ходу, на липы, на сарай, на людей, на главное здание.
Добрых три четверти круга он продумал и ответил:
— И даже как!
Четверть круга.
— А — зачем тогда?
Полкруга.
— Чёрт, всё-таки жить хочется…
Четверть круга.
— … Сам недоумеваю.
Ещё четверть.
— … Разные бывают минуты… Вчера я сказал министру, что у меня ничего не осталось. Но я соврал: а — здоровье? а — надежда? Вполне реальный первый кандидат… Выйти на волю не слишком старым и встретить именно ту женщину, которая… И дети… Да и потом это проклятое интересно, вот сейчас интересно… Я, конечно, презираю себя за это чувство… Разные минуты… Министр хотел на меня навалиться — я его отпер. А так, само по себе, втягиваешься… Стыдно, конечно…
Помолчали.
— Так не корите, что система плоха. Сами виноваты. Полный круг.
— Александр Евдокимыч! Ну а если бы за скорое освобождение вам предложили бы делать атомную бомбу?
— А вы? — с интересом быстро метнул взгляд Бобынин.
— Никогда.
— Уверены?
— Никогда.
Круг. Но какой-то другой.
— Так вот задумаешься иногда: что это за люди, которые делают им атомную бомбу?! А потом к нам присмотришься — да такие же, наверно… Может, ещё на политучёбу ходят…
— Ну уж!
— А почему нет?.. Для уверенности им это очень помогает. Осьмушка.
— Я думаю так, — развивал малыш. — Учёный либо должен всё знать о политике — и разведданные, и секретные замыслы, и даже быть уверенным, что возьмёт политику в руки сам! — но это невозможно… Либо вообще о ней не судить, как о мути, как о чёрном ящике. А рассуждать чисто этически: могу ли я вот эти силы природы отдать в руки столь недостойных, даже ничтожных людей? А то делают по болоту один наивный шаг: «нам грозит Америка»… Это — детский ляпсус, а не рассуждение учёного.
— Но, — возразил великан, — а как будут рассуждать за океаном? А что там за американский президент?
— Не знаю, может быть — тоже. Может быть — никому… Мы, учёные, лишены собраться на всемирный форум и договориться. Но превосходство нашего интеллекта над всеми политиками мира даёт возможность каждому и в тюремной одиночке найти правильное вполне общее решение и действовать по нему.
Круг.
— Да…
Круг.
— Да, может быть…
Четвертушка.
— Давайте завтра в обед продолжим этот коллоквиум. Вас… Илларион…?
— Павлович.
Ещё незамкнутый круг, подкова.
— И особо — в применении к России. Мне сегодня рассказали о такой картине — «Русь уходящая». Вы