Лайма долго терла ладонью лоб, словно силясь что-то вспомнить, и действительно вспомнила и даже улыбнулась при этом. Помчалась к себе в спальню, чуть не упав на ступенях лестницы, и скоро вернулась, непривычно блестя глазами.

— Доченька, — хрипло позвала она.

Рута, укладывавшая вещи в чемодан, подняла голову и с удивлением посмотрела на мать. В глазах у Лаймы, внезапно оживших, стояли слезы. Рута встревоженно подошла к ней.

— Нагни голову, — попросила Лайма.

— Зачем? — удивилась Рута.

— Я хочу тебе сделать подарок.

— Какой подарок? — продолжала недоумевать Рута, принимая все это за очередной пьяный бред матери.

— Закрой глаза и подставь свою шейку, — мягко и жалко улыбнулась Лайма.

— Не понимаю, — нахмурила брови Рута.

— Не задавай вопросов, — вмешался я. — Сделай так, как мать просит.

— Ну ладно, — неохотно согласилась Рута и закрыла глаза.

Лайма разжала кулак. На ее ладони лежала цепочка и что-то ярко поблескивало. Настолько нестерпимо ярко, что я почувствовал жжение в глазах. Я сразу узнал и эту цепочку, и источник яркого блеска на ладони у Лаймы.

Это был бриллиант моей матери. Тот самый, что она утаила на черный день от всех обысков и сохраняла в гетто до того самого дня, который она посчитала черным. Когда меня и мою младшую сестренку погрузили в кузов автомобиля, где кучей лежали друг на друге и шевелились, как раки в корзине, много еврейских детей нашего возраста. Нас всех отправляли на смерть. Из нас, детей, должны были взять кровь, всю кровь до капли, чтобы перелить ее в вены раненых солдат, а наши обескровленные трупики зарыть где-нибудь поблизости от госпиталя. Мать пыталась выкупить у конвоира меня и мою сестру за этот бриллиант. Он взял бриллиант. Этим конвоиром был рыжий Антанас, родственник Лаймы. Его мать Анеле потом отдала бриллиант Лайме, и Лайма его никогда не носила. Она знала историю бриллианта. И я был уверен, что она постаралась его сбыть куда-нибудь подальше. Мы с ней об этом бриллианте не заговаривали. Теперь она извлекла его из тайника и надела на шею Руте.

Когда та открыла глаза, Лайма торжественно подвела ее к зеркалу и облегченно улыбнулась, увидев, как засияли от радости глаза дочери.

— Откуда это у тебя? — ахнула Рута. — Ты никогда не носила.

— Ну и что? — глубоко затянулась дымом и встряхнула свалявшимися седыми волосами Лайма. — Берегла на черный день. Как когда-то твоя бабушка его хранила. Теперь наступил мой черный день. Я остаюсь одна… А ты будешь жить где-то далеко— далеко… И когда у тебя будет дочь и она вырастет и пошлет тебя к черту, отдашь ей этот бриллиант… Как эстафету… В мире все повторяется…

Мы уезжали из Каунаса дождливым осенним днем. Лайма с утра так напилась, что на вокзал ее взять не было никакой возможности. Она валялась в пальто на кровати с запекшимися серыми губами и глубоко запавшими глазами, закрытыми восковыми веками с черной пыльцой краски на ресницах. И только хриплое, булькающее дыхание отличало ее от трупа. Мы и попрощались с ней как с покойницей. И я и Рута. Поцеловали спящую в восковой лоб и быстро вышли, вытирая пальцами глаза.

Нас провожали несколько моих старых друзей: евреи-музыканты из ресторанных оркестров, еще не решившие сами, ехать или не ехать. Они волновались, пожалуй, больше, чем мы, в душе примеривая на себя наш отъезд, и по их взвинченным нервным лицам я понял, что они не намного дольше моего засидятся в Каунасе. Они без толку суетились, многократно обнимались и целовались со мной и плакали, не стыдясь слез.

Лишь два человека из провожавших вели себя спокойно и деловито: таскали чемоданы, погрузили их в вагон, оформили квитанции на багаж, купили мне с Рутой на дорогу поесть в вокзальном буфете. Это были два нееврея. Винцас, дедушка Руты, и совсем опустившийся Григорий Иванович Таратута в грязном, замызганном пиджаке и рваных ботинках. Он снова не имел жилья. Буфетчица Соня вытолкала его взашей и отобрала ключи от квартиры. В этот день он не взял ни капли в рот и, распоряжаясь погрузкой, по старой привычке зычно гаркал на железнодорожных служащих, распекая их за нерадивость, как он это делал во времена своего комендантства.

Два врага. Антикоммунист и палач Винцас, отсидевший в Сибири десять лет, куда его спровадил комендант Каунаса майор Таратута, и сам Таратута, уже бывший комендант и бывший коммунист. Теперь они оба, постаревшие и какие-то усохшие, стали бывшими людьми, доживавшими свой век. И провожали меня, еврея, уже лишенного советского гражданства и, следовательно, тоже бывшего их соотечественника, в загадочное, нелюбимое СССР государство Израиль, к которому ни тот, ни другой особых симпатий тоже не питали по причине своей нелюбви к евреям.

Таратута, лобызаясь со мной, всхлипнул и, чтобы подавить слезы, громко изматерился. Рута обозвала его негодяем и не позволила ему себя обнять. Винцас со мной расцеловался и прошептал на ухо:

— Прости меня, если можешь… Скоро помру…

Рута и ему не дала себя поцеловать. Только пожала руку, не глядя в глаза. Она Винцаса не простила.

— Не называй меня Рутой, — со злостью сказала она ему. — У меня есть имя… еврейское имя… Ривка… Как бабушку звали…

— Эх, Рута… Ривка… — горько покачал седой спутанной шевелюрой Винцас. — Оставила ты меня совсем одного… как собаку… без никого.

— С тобой остается твоя дочь… — строго сказала Рута. — Позаботься о ней… За ней нет твоих грехов… Она страдает безвинно.

Уже когда загудел локомотив и мы уже были отгорожены от провожающих мокрым слезящимся стеклом вагонного окна, я через косые витые струйки воды все смотрел почему-то не на своих еврейских друзей, а на этих двух рано состарившихся людей. Винцаса и Григория Ивановича. Они и стояли рядышком, как два мокрых взъерошенных воробья. Евреи теснились в стороне от них, под черными зонтами, и никто не подумал

Вы читаете Продай свою мать
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату