Давно уже стихли в подъезде шаги Малины, уехал лифт. Дождь кончился. Ночь накрыла страну бездонной пропастью - не разглядеть ни черта. Где-то вдалеке, за окном, звякала одинокая гитара. Хмель прошел и подступила головная боль. Время стучало в висках.
Машка сидел за столом без движения, обхватив руками голову. Гитара смолкла. Как тихо! В жизни не бывает такой тишины, разве что во сне... Машка взял оставленный Малиной кошель и вынул оттуда небольшую (6х9) глянцевую фотографию. Где-то в подъезде вздохнула дверь.
Лица, бессмертно юные, опрокинутые в летящее мгновение, смотрели на него чистыми, прекрасными глазами.
ТАНГО КАТАСТРОФЫ
Время продолжалось обычным скучным чаем с бледною пирожною риторикой, паузами, в которых сосредоточенно был занят настенный часовой механизм своей пустынною капелью, и наконец-то облегченно завершилось натюрмортом из вялых бутербродных подбородков разбитого поколения. Портрет тут же забылся, впрочем, и сумрачно отразил с постамента траурно прикрытого створками трюмо заключительные кадры дня, в которых Машка отпирал входную дверь и направлял наружу нижние части тел приезжих на поминки гостей. Затем в квартире погасла часть ламп, и дверь ближайшей комнаты пустила в прихожую тонкую полосу электрического заката.
Машка остался стоять у окна, чертил пальцем виньетки к уличному ландшафту, обрамленному хрустальной снежной пеной внезапно наступившей зимы, вздыхал, сопел, кашлял и думал о себе в третьем лице.
'Он остался один со своей человеческой болью, - жалостно, шепотом сообщил он сам себе. - Поколение кончилось. С поколеньем случился закон природы'.
'Так думал молодой герой, - сказал он, немного погодя, вслух, далее и как бы равнодушно, - накрывши шляпою покрой вместилища сих дум печальных... И с тем физически отчалил'.
Машка заплакал. Все еще плача, он достал из-под сердца револьвер и нацелил его дулом прямо в лоб. Выстрел прогремел как бонч-бруевич. Лохматым дребезгом он ощутить успел прикосновенье смерти, разворотившей лоб. Лоб. Солоп. Просьба закрывать за собой гроб.
Меж тем, часы на кухне пробили час. Последний автобус прошелестел под окном. Вспыхнувшая в свете фар перламутровою вязью бензиновая лужа была раздавлена у перекрестка резиновой печатью колес, вздохнули тормоза, и из растворившегося проема вынесло на тротуар одинокую человеческую субстанцию.
'Вот - человек...' - Голос, раздавшийся негромко, заставил Машку вздрогнуть. - Одинокий пехотинец. Куда он идет, и зачем он идет, и зачем вообще он явился в этот пустынный мир?'
'Алик!' - выговорил Машка, и возглас его дрогнул.
'Алик, - повторил он вновь, растроганно вглядываясь в триумфальную ветвь Шининого бакенбарда. - Ужели?'
'Алик... Ты согласись, Алик... - проговорил он затем, несколько уже смущаясь Шининой безответностью. - Ты согласись... вот, все-таки мы с тобой симметричные люди, а?'
'Вестимо, - рассудительно отвечал Шина. - Ведь в природе нет ничего симметричного, кроме людей и животных. Может, - заметил он, снижая голос до скобок и подмигнув, - оттого и склонен человек созидать симметрию, ибо сам он - суть гомункулус? Все искусственное тяготеет к симметрии, ибо симметрия экономна и эстетична'.
Свист, раздавшийся на улице, заставил их обратиться к окну. Человек на остановке, проделывая туловом нетерпеливые движения, свистел в два пальца. Голова его была обращена куда-то вверх.
'В сущности, - заговорил Машка, - люди никогда не знают, чего им нужно. И лишь тогда, когда с ними что-то случится - лишь тогда они могут сказать, нужно им это, или же нет...'
'И вообще, - в тон ему поддакнул Шина, - мудрость приходит с маразмом...'
'Наступит время, - удовлетворенно кивнув, продолжал Машка, - когда жизнь его станет клониться к закату, начнет смеркаться, и плесень седины покроет его голову, и вот однажды в страшную, удушливую ночь он, бедный пехотинец, придет, в итоге, к осознанию того, что вся его минувшая судьба, равно как и вообще история людского рода, достойна называться перманентною халявой... Но сколько раз еще до того...'
'Тысячу раз!'
'Да, тысячу раз, переливая из имманентного в трансцендентное, в разных позах, состояниях и даже в положении, тряся животом и размазывая по щекам пьяные слезы, он будет говорить: 'Жизнь - это великая вещь!'...'
'И клочья пены пивной будут течь по ботфортам!'
'...Забывая о том, что даже в самые безоблачные дни одно напоминание о смерти гасило самые маршеобразные порывы и заставляло его жалеть о том, что он родился на свет...'
Где-то хлопнула дверь. Кто-то вприпрыжку спускался по лестнице. Замер было, но вновь ожил, застучал звук шагов, дробными камушками скатился он по ступеням и отмерил минимальные шаги в темноту.
'Жизнь человечья отмеряется годами, - промолвил Машка, - а смерть всего только мгновенье. Секунда жизни нашей - суть поперечный срез перевернутой пирамиды, вершина которой - начало. И вот - ХОП! - и одно мгновенье перевешивает всю твою огромную судьбу...'
'Какой удар, какая паника в душе захватчика, - заскулил Шина, - и как это нелепо и смешно, и как идет вразрез с политикой устрашения природы...'
Некоторое время они с приятностью наблюдали друг друга. Затем в руках у Шины невесть откуда появились два бокала с шампанским.
'Выпьем?' - предложил он, вручая Машке один бокал.
'С моим изнеженным желудком, - печально, как бы по инерции прошамкал Машка, - я могу пить разве что дорогие сорта одеколона...'
'Жениться бы тебе, Маша', - задумчиво проговорил Шина.
'За что ты меня так ненавидишь?'
Шина засмеялся.
'А я вот, - вздохнул Машка, - я никогда не издеваюсь над своими героями. Я их всех очень люблю, хотя люди они, разумеется, совершенно выдуманные... И вообще, я считаю, что ни один человек не заслуживает людского суда, ибо всякий рожден на свет, а значит изначально осужден на страдания и смерть'.
'Это ты верно подметил, - усмехнулся Шина. - Я даже, признаться, не ожидал от тебя такой мудрости'.
'В этом мире нет виноватых. Мы все хотели быть просто любимы', - с грустной улыбкой заключил Машка.
'Итак, - сообщил он, чокаясь с Шиной, - на протяжении нескольких десятков страниц человечество похудело на несколько единиц физических лиц. Исход не вызывает сомнений. Единственная в жизни человеческой обязанность предстоит нам всем столь скоро, что ни на что иное нет уже сил...'
Машка взглянул на часы. Фосфорецирующее время завершало свой замкнутый круг, спотыкаясь и приседая на каждом шагу. Утро было настолько ранним, что рождало чувство собственной неполноценности. Впрочем, кажется, никто не спал кругом. Гром ворочался вдали. Ветер облака грузил. Ехал где-то по дороге Малина в этот час и пил коньяк со скоростью 120 км/час. И даже кто-то у соседей за стеной прилежно тюкал на фоно:
Танго катастрофы (Grazioso)
'Пойдем, - сказал Машка. - Я обещал показать тебе одну свою вещь. Правда, люди у меня весьма специальные, и вообще-то, как водится в родной литературе, надобно б сначала объяснить тебе, кто эти люди, откуда они текут, как текут и зачем текут, и какие тут и там социальные предпосылки. Но я этого делать не стану. Не потому, что лень, а...'
'А просто тебе не нравится это делать', - подмигнул Шина.
'Правильно, - согласился Машка. - Я все больше убеждаюсь в том, что мы с тобой действительно синхронные люди... А что касается моей вещи в целом, то упреждаю наперед, что, принципе, я считаю неприличными вопросы типа 'А что вы хотели сказать своим произведением?' По-моему, задавать подобный вопрос - это все равно, что спрашивать у человека, с какой целью он овладел любимой женщиной... Впрочем, ты и так все поймешь...'
***
День. Солнце чуть ли не шкворчит, как яичница, в редких белесых облаках, жар струится над вялой, целлофановой гладью реки, и в стеклах, частью битых, с острым, кавказским профилем блистающих осколков, торчащих из старой рамы некоей темной породы, с