учащенное дыхание да скрип затягиваемых ремней. Когда я глянул вперед, белесый силуэт Алатристе уже растаял в пелене тьмы и тумана.
Мимо, неслышно, как тени, прошли замыкающие – я уловил приглушенный звон и лязг: это они доставали из ножен клинки и наконец-то заряжали аркебузы и пистолеты. Еще несколько шагов – и вот они обогнали меня, оставили позади, а я растянулся ничком на мокрой траве откоса, от солдатских сапог покрывшейся скользкой глиной и грязью. Сзади кто-то подполз и прилег рядом. Хайме Корреас.
Припав к земле, еле слышно переговариваясь, мы с тревогой всматривались во тьму, поглотившую сорок четыре испанца, которые задались целью устроить еретикам веселую ночку.
Сколько времени прошло, не знаю, но думаю, что успел бы дважды помолиться по четкам деве Марии.
Мы с Хайме вконец продрогли и прижимались друг к другу, чтобы хоть немного согреться. Слышно было только, как поплескивает вода о каменную стену плотины.
– Чего-то больно долго, – прошептал Хайме.
Я промолчал, представляя себе, как капитан Алатристе по шею в воде, держа пистолет в высоко поднятой руке, чтоб не замочить порох, подкрадывается к голландским часовым, охранявшим шлюзы.
Потом подумал о Каридад Непрухе, а с нее мысли мои перескочили на Анхелику де Алькесар. А хорошо все-таки, сказал я про себя, что женщины не всегда знают, какой ужас таится порой в сердце мужчин.
И вот посреди тьмы, тишины, тумана треснул где-то в отдалении выстрел из аркебузы. Я прикинул – шагах в трехстах впереди. Еще мгновение – и началась бешеная пальба, перемежаемая взрывами. Мы с Хайме были взбудоражены и возбуждены, но тщетно пялились в туман – ничего не видно. Выстрелы гремели теперь со всех сторон, делаясь все чаще, сотрясая небо и землю, и казалось, будто началась невиданная гроза, и за темной завесой туч перекатывается гром. Потом рвануло сухо и резко – раз и другой.
Завеса раздернулась, и теперь мы видели, как слабое молочно-белое свечение тотчас налилось розовым, повторилось тысячекратно в крошечных капельках влаги, пропитавшей воздух, отразилось в темной воде, у кромки которой лежали мы с Хайме. Плотина Севенберга была объята пламенем.
Затрудняюсь сказать, сколько продолжалось это, зато знаю, что подобного грохота не услыхать и в преисподней – знаю точно, хоть и не бывал там.
Мы с Хайме приподнялись с земли, и тут послышался топот многих бегущих ног, а потом в туманной пелене начала вырисовываться вереница белых рубах – наши вброд перебирались на ближний берег.
Взрывы и пальба не смолкали – белые тени стремительно двигались вперед, чавкали сапогами по грязи, сопя и отдуваясь, вот кто-то выругался от души, кто-то пошатнулся, задетый пулей, и его подхватили товарищи. Гулкие мушкетные выстрелы звучали все ближе, пули ложились гуще, белые рубахи, бежавшие толпой, рассыпались поодиночке.
– Бежим! – крикнул мне Хайме.
Не совладав с паникой, я вскочил на ноги. Оставаться здесь одному не хотелось. Мимо еще пробегали отставшие, и в каждом белесом пятне я силился разглядеть капитана Алатристе. Вот на плотине возникла и помедлила, будто в нерешительности, какая-то тень, постояла и неуклюже пустилась бегом, и тяжелое дыхание при каждом шаге чередовалось со сдавленным стоном. Немного не дойдя до меня, человек упал, покатился по откосу, и я услышал громкий всплеск – он свалился в реку. Не успев осознать, что делаю, я прыгнул вперед, по колено зайдя в воду, стал шарить, отыскивая невидимое в тумане неподвижное тело. Нащупал кирасу под рубахой, обросшее бородой лицо, холодное, как сама смерть. Нет, это был не капитан.
Пальба грохотала теперь совсем близко и мало того – со всех сторон. Я взобрался на плотину и в этот миг понял, что не знаю, в какую сторону податься. Я не видел теперь отдаленного зарева, никто не бежал мимо меня, я не мог сообразить, с какого берега скатился вниз бородатый испанец, а главное – не понимал, куда бежать. Голова, оглушенная беззвучным воем ужаса, отказывалась соображать. «Думай! – приказал я себе. – Приди в себя, Иньиго Бальбоа, и думай, не то рассвета не увидишь!» Встал на колени, стараясь, чтобы неистовый стук крови в висках не заглушал голос разума. Солдат упал в тихую воду, вспомнилось мне. Мерк еле слышно шумел под откосом справа от меня. Севенберг – ниже по течению. А мы пришли по правому берегу и по бревнам, сыгравшим роль понтона, перебрались на плотину у левого берега. Стало быть, я иду не в ту сторону. И, развернувшись, я, прорезая темную пелену, бросился бежать так, словно за спиной у меня были не голландцы, а сам сатана.
Да уж, нечасто приходилось мне так бегать – попробуйте-ка, господа, сами: в кромешной тьме, в насквозь промокшей, отяжелевшей от влаги одежде.
Рискуя сверзиться прямехонько в Мерк, несся я, ничего не видя перед собой, ловя разинутым ртом холодный воздух, который будто раскаленными докрасна иглами впивался мне в легкие при каждом вдохе. И вдруг ощутил под ногой бревенчатый понтон. Вцепился в него и, скользя по мокрому дереву, на четвереньках перебрался на другой берег. Но едва лишь ступил на твердую землю, как тьма осветилась яркой вспышкой, и у самого моего уха просвистела аркебузная пуля.
– Антверпен! – завопил я, бросаясь ничком.
– …твою мать! – долетело до меня в виде отзыва.
Из тумана, сторожко пригибаясь, вынырнули два белесых силуэта.
– Считай, дружище, что заново родился, – произнес другой голос.
Я поднялся, подошел ближе. Лиц не различал – только белые пятна рубах и очертания ружейных стволов, готовых отправить меня прямиком на тот свет.
– Что ж вы, сеньоры, разве не заметили мою рубаху? – спросил я, еще не вполне отойдя от бега и пережитого испуга.
– Какую еще рубаху?
Я растерянно провел рукой по груди и не выругался потому только, что в ту пору считал это для себя зазорным. Я столько времени пролежал на брюхе, покуда наши брали плотину, что рубаха была вся в грязи.
IX. Дон Педро и мы
Вскорости, к великой скорби Генеральных Штатов и неописуемому ликованию приверженцев истинной веры, помер Мориц Оранский, успев, правда, на прощанье отбить у нас город Гох и сжечь наши магазины в Гиннекене. Попытался он с налету взять Антверпен, да вышла у него осечка. И отправился этот закоснелый в лютеровой ереси грешник в геенну, не исполнив желания, коим был одержим последнее время: снять осаду с Бреды не удалось. И, соболезнуя голландцам в невосполнимой их утрате наши пушки день-деньской долбили стены крепости шестидесятифунтовыми ядрами, а на заре подняли мы на воздух больверк с тридцатью солдатами, на нем находившимися, разбудив их таким вот неучтивым манером и показав, что не всем, кто рано встает, Бог подает.
К тому времени крепость Бреда интереса для нашей державы в военном отношении не представляла – тут, что называется, было дело принципа и репутации. Весь мир затаил дыхание, гадая, слава или позор суждены войскам испанского короля. Даже султан турецкий – ни дна ему ни покрышки! – места себе не находил, ожидаючи, с честью ли выпутается его католическое величество из этой передряги или уберется ни с чем; что уж говорить о европейских государях и прежде всего – о королях Франции и Англии, которые всегда были не прочь извлечь выгоду из неприятностей Испании и безмерно огорчались нашим удачам; в точности так же обстояло дело с венецианцами и даже с Папой Римским. Подумать только – нам, испанцам, делавшим в Европе самую грязную работу, разорившим свою страну во славу Божью и Пречистой Девы, его святейшество, даром что наместник Господа Бога на земле и всякое такое, старался нагадить где только можно и нельзя, потому что не хотел нашего усиления в Италии. Ибо ни одной империи на свете еще не удавалось двести лет кряду внушать всем страх и трепет, не обзаведясь при этом врагами в тиарах или без, пакостящими ей под прикрытием сладких слов, улыбок и прочей дипломатии, беспощадно и безжалостно.