– Куда конь с копытом, туда и рак с клешней, – сказал он.
И с этими словами неторопливо зашагал прочь, а мятежники расступались, давая ему дорогу, и никто не осмелился задержать его или упрекнуть. Так вместе со мной оказался он среди покинувших строй – было их человек десять-двенадцать во главе с капитаном Брагадо – но, подобно тихому и безмолвному Себастьяну Копонсу, которому словно бы вообще ни до чего не было дела, не примкнул к ним, умудрился и здесь держаться наособицу, остановясь на полдороге между ними и остальной ротой. Он снова упер приклад аркебузы в землю, взялся обеими руками за ствол и устремил на происходящее бесстрастный взгляд голубовато-льдистых глаз из-под шляпы.
Петлеплёт же на попятный не пошел. Его немцы все ж повесили приговоренных, невзирая на то, что пламя мятежа разгоралось не на шутку. Из двенадцати рот Картахенского полка примерно треть отказалась повиноваться дону Педро, и мятежники с криками и угрозами стали сбиваться в кучу. Грянул неизвестно кем произведенный и никого не задевший выстрел. Раздались командные выкрики, рассыпалась барабанная дробь, запели горны, Петлеплёт, отдавая распоряжения, проскакал по эспланаде из конца в конец, и я в очередной раз мог убедиться, что подлость смелости не помеха, ибо он представлял собой превосходную мишень: любой из мятежников выстрелом из аркебузы преспокойно мог его ссадить. Ну, стало быть, с нескрываемой неохотой, через пень, как говорится, колоду «верные» выдвинулись и выстроились напротив мятежников. Снова затрещали барабаны. Я терся возле Алатристе и Копонса, а те держались чуть поодаль от остальных: услышав приказ и убедившись, что полк, взяв ружье под курок и запалив фитили, двинулся на мятежников, оба ветерана разом положили наземь свои аркебузы, сняли перевязи – поскольку висели на них ровно двенадцать пороховниц, их у нас называли «апостолы» – и наступать вслед за своей ротой пошли безоружными.
Сроду не видал ничего подобного. Когда «верные» развернулись в боевой порядок, мятежники – всего их набралось около четырех рот – тоже стали торопливо строиться: копейщики – посередке, аркебузиры – на флангах, причем за отсутствием офицеров распоряжались там капралы, а то и рядовые.
Опыт и выучка внятно говорили мятежникам, что разброд обернется для них гибелью, а спасти – вот ведь парадоксы военного искусства! – может только дисциплина. И потому они безо всякого замешательства и очень споро выполняли все эволюции, и каждый занимал положенное ему в бою место, так что вскоре и мы почуяли запах тлеющих аркебузных фитилей, увидели, как утвердились на земле сошки готовых к стрельбе мушкетов.
Полковник жаждал крови и покорности. Приговоренные уже висели на суку, и, сделав свое дело, немцы из личной охраны – белесые, здоровенные и бесчувственные, как говяжьи оковалки, – воздев алебарды, окружили дона Педро. А тот отдал новый приказ, и опять зазвучали трубы, ударили барабаны и запели флейты. Петлеплёт, все так же упирая правую руку в бедро, наблюдал, как верные ему роты двинулись на мятежников.
– Пооолк! Смиирно!
И все замерло. Мятежники и «верные» стояли шагах примерно в тридцати друг от друга, выставив пики и взяв аркебузы «на руку». Знамена, спасенные от бесчестья, собрали в центре каре, и среди солдат, их охранявших, находился и ваш покорный слуга. Я держался поблизости от Алатристе, а тот стоял между Себастьяном Копонсом, подпрапорщиком Минайей и всеми прочими, не решившимися примкнуть к бунтовщикам, и ничто не указывало, что он намерен сойтись в смертельной схватке со своими однополчанами. Аркебузы нет, шпага в ножнах, руки заложены за ременный пояс – капитан казался сторонним наблюдателем.
– Пооолк! Заряжай!
По рядам прошел металлический стук, поплыл сероватый дымок – аркебузиры насыпали на полку порох и запалили фитили. Из-под шляп и шлемов глядели на меня нахмуренные, небритые, обветренные, покрытые рубцами и шрамами лица тех, кто готовился противостоять нам. На мгновение они вскинули аркебузы, а латники в первой шеренге выставили копья, но тотчас же послышались крики негодования и протеста – «Благоразумие, сеньоры, благоразумие!» – и мятежники вновь опустили оружие, давая понять, что не направят его против своих.
Все взоры обратились к полковнику, и голос его разнесся над эспланадой:
– Сеньор Идьякес! Приведите этих людей к повиновению королю!
Все это было чистейшей воды проформой, а сам Идьякес в былые времена принимал участие не в одном мятеже, которые случались и прежде, а особенно часто – в 98-м году минувшего столетия, когда половину Фландрии потеряли мы из-за того, что солдатам не платили жалованья, и солдаты бунтовали. И потому, кратко и сухо передав мятежникам требования полковника, он не стал дожидаться ответа, а вернулся к нам. А мятежники придали этому не больше значения, чем Идьякес, хором закричав: «Жалованье! Жалованье!» После чего надменно высившийся на коне дон Педро, у которого сердце было потверже его чеканной кирасы, взмахнул рукой:
– На изготовку!
Аркебузиры – щека к прикладу, палец на спусковом крючке – дунули на тлеющие фитили. Тяжелые мушкеты на сошках уставились дулами в сторону мятежников, а те беспокойно заметались, не решаясь, однако, на ответные враждебные действия.
– Целься!
Все слышали эту команду; и, хотя кое-кто из мятежников попятился, должен отметить – большинство не дрогнуло под наведенными дулами. Я смотрел на Алатристе – хозяин мой, как, впрочем, и те, кто целился в мятежников, и те, кто ждал залпа, не сводил глаз с Идьякеса, Идьякес же – с господина полковника. А вот он не смотрел ни на кого, и вид у него был такой, словно он занимается неким смертельно опротивевшим делом. Вскинутая рука Петлеплёта уже готова была опуститься, как все мы увидели – ну, или нам это померещилось: Идьякес едва заметно мотнул головой, чуть-чуть, говорю, качнул ею из стороны в стороны, так что это и движением-то не назовешь, и потому, когда взялись допрашивать очевидцев, никто не поручился бы, что все это было на самом деле. И по этому знаку в тот самый миг, когда дон Педро крикнул: «Пли!», восемь рот разом побросали свои копья, аркебузы и мушкеты – у кого что было – на землю.
IV. Ветераны
Чтобы прекратить мятеж, потребовались трехдневные переговоры, выплата жалованья за три месяца и приезд главнокомандующего дона Амбросьо Спинолы. И все эти три дня картахенцы демонстрировали поистине железную дисциплину: все знамена и все офицеры были собраны в самом Аудкерке, а взбунтовавшийся полк занял оборону за городскими воротами. Говорю же – никогда в испанской армии не бывает порядка образцовей, чем во время бунта. Усилены были передовые дозоры, с тем чтобы голландцы, воспользовавшись смутой, не нагрянули врасплох. Солдаты несли службу исправно, подчинялись приказам новоизбранных командиров беспрекословно и не стали возражать, даже когда тяга к дисциплине взлетела до таких высот, как скорый и правый суд над пятерыми картахенцами, без спросу решившими малость пошерстить окрестные дома. Местные принесли жалобу, и высшая инстанция – однополчане этих же злоумышленников – поставила всех пятерых к стенке, а вернее, к каменной ограде сельского кладбища, где и обрели они вечный покой. На самом-то деле осужденных сначала было четверо: пятым оказался солдат, которому с товарищем вдвоем за не столь тяжкие преступления должны были отрезать уши, но он в самых отборных выражениях позволил себе опротестовать сравнительно мягкий приговор, утверждая, что природному идальго и старому христианину лучше смерть, чем такой позор. И суд, в отличие от нашего полковника оказавшийся не чужд понятиям о чести, оценил такую щепетильность, внял доводам обвиняемого, уши оставил, а жизнь забрал: и ох, не пожалел ли о неравноценном этом обмене наш взыскательный дворянин, когда его – при обоих ушах – повели расстреливать?
Тогда-то я и увидал впервые дона Амбросьо Спинолу и Гримальди, маркиза Бальбасского, испанского гранда и нашего главнокомандующего, и был он точно таков – высокие замшевые сапоги, вороненые с золотой насечкой доспехи, брабантские кружева, обрамляющие латный нашейник, красная лента на груди, – каким запечатлела его чудотворная кисть Диего Веласкеса на бессмертном полотне, где полководец, держа