Физиолог требует ампутации выродившейся части, он отрицает всякую солидарность с нею, он стоит всего дальше от сострадания к ней. Но священник хочет именно вырождения целого, вырождения человечества: оттого и консервирует он вырождающееся - этой ценой господствует он над ним... Какой смысл имеют ложные, вспомогательные понятия морали - 'душа', 'дух', 'свободная воля', 'Бог' - как не тот, чтобы физиологически руинировать человечество?.. Когда отклоняют серьёзность самосохранения и увеличения силы тела, т. е. жизни, когда из бледной немочи конструируют идеал, из презрения к телу - 'спасение души', то что же это, как не рецепт decadence? - Утрата равновесия, сопротивление естественным инстинктам, 'самоотречение' - одним словом, это называлось до сих пор моралью... С 'Утренней зарёй' предпринял я впервые борьбу против морали самоотречения.
ВЕСЁЛАЯ НАУКА
('la gaya scienza')
'Утренняя заря' есть утверждающая книга, глубокая, но светлая и доброжелательная. То же, но ещё в большей степени, применимо и к la gaya scienza: почти в каждой строке её нежно держатся за руки глубокомыслие и резвость. Стихи, выражающие благодарность самому чудесному месяцу, январю, который я пережил - вся книга есть его подарок, - в достаточной степени объясняют, из какой глубины 'наука' стала здесь весёлой:
Ты, что огненною пикой
Лёд души моей разбил,
И к морям надежд великих
Бурный путь ей проложил:
И душа светла и в здравье,
И вольна среди обуз
Чудеса твои прославит,
Дивный Януариус!
Может ли тот, кто видит, как заблистала, в заключение четвёртой книги, алмазная красота первых слов Заратустры, может ли он сомневаться в том, что называется здесь 'великой надеждой'? - Или тот, кто читает гранитные строки в конце третьей книги, с помощью которых впервые отливается в формулы судьба всех времён? Песни принца Фогельфрай, в лучшей своей части написанные в Сицилии, весьма выразительно напоминают о том провансальском понятии 'gaya scienza', о том единстве певца, рыцаря и вольнодумца, которым чудесная ранняя культура провансальцев отличалась от всех двусмысленных культур; самое последнее стихотворение 'к Мистралю', бурная танцевальная песнь, где, с позволения! пляшут над моралью, есть совершенный провансализм.
ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА
Книга для всех и ни для кого
Теперь я расскажу историю Заратустры. Основная концепция этого произведения, мысль о вечном возвращении, эта высшая форма утверждения, которая вообще может быть достигнута, - относится к августу 1881 года: она набросана на листе бумаги с надписью: '6000 футов по ту сторону человека и времени'. Я шел в этот день вдоль озера Сильваплана через леса; у могучего, пирамидально нагроможденного блока камней, недалеко от Сурлея, я остановился. Там пришла мне эта мысль. - Когда я отсчитываю от этого дня несколько месяцев назад, я нахожу, как предзнаменование, внезапную и глубоко решительную перемену моего вкуса, прежде всего в музыке. Может быть, всего Заратустру позволительно причислить к музыке - несомненно, возрождение искусства слышать было его предварительным условием. В Рекоаро, маленьком горном курорте, близ Винченцы, где я провел весну 1881 года, я открыл вместе с моим maёstro и другом Петером Гастом, тоже 'возрожденным', что феникс Музыка пролетел мимо нас в перьях более легких и светоносных, чем когда бы то ни было. Если, напротив, я считаю от этого дня вперед до внезапного и при самых невероятных условиях протекавшего разрешения в феврале 1883 года от бремени - заключительная часть, та самая, из которой я цитировал несколько изречений в Предисловии, была дописана как раз в тот священный час, когда умер в Венеции Рихард Вагнер, - то оказывается восемнадцать месяцев беременности. Это число, именно восемнадцать месяцев, могло бы навести на мысль, по крайней мере среди буддистов, что я в сущности слон-самка. Промежуточному времени принадлежит 'gaya scienza', которая несет сто предзнаменований близости чего-то несравнимого; наконец она дает даже самое начало Заратустры, она дает в предпоследнем отрывке четвертой книги основную мысль Заратустры. - Этому же промежуточному времени принадлежит и тот Гимн к жизни (для смешанного хора и оркестра), партитура которого вышла два года тому назад у Э. В. Фрицша в Лейпциге: может быть, это - не малозначительный симптом для состояния этого года, когда утверждающий пафос par exellence, названный мною трагическим пафосом, был мне присущ в наивысшей степени. Позднее его некогда будут петь в память обо мне. - Текст, отмечаю ясно, ибо по этому поводу распространено недоразумение, принадлежит не мне: он есть изумительное вдохновение молодой русской девушки, с которой я тогда был дружен, - фрейлейн Лу фон Саломе. Кто сумеет извлечь вообще смысл из последних слов этого стихотворения, тот угадает, почему я предпочел его и восхищался им: в них есть величие. Страдание не служит возражением против жизни: 'Если у тебя нет больше счастья, чтобы дать мне его, ну что ж! у тебя есть еще твоя мука...' Быть может, и в моей музыке в этом месте есть величие. (Последняя нота кларнета в строе ля cis, а не с. Опечатка.) Следующую затем зиму я жил в той уютно тихой бухте Рапалло, недалеко от Генуи, которая врезается между Кьявари и мысом Портофино. Мое здоровье было не из лучших; зима выдалась холодная и чрезмерно дождливая; маленькая гостиница, расположенная у самого моря, так что ночью прилив просто лишал сна, представляла почти во всем противоположность желательного. Несмотря на это и почти в доказательство моего утверждения, что все выдающееся возникает 'несмотря', в эту зиму и в этих неблагоприятных условиях возник мой Заратустра. - В дообеденное время я поднимался в южном направлении по чудесной улице вверх к Зоальи, мимо сосен и глядя далеко в море; после обеда, так часто, как только позволяло мое здоровье, я обходил всю бухту от Санта-Маргериты до местности, расположенной за Портофино. Эта местность и этот ландшафт сделались еще ближе моему сердцу благодаря той любви, которую чувствовал к ним император Фридрих III; случайно осенью 1886 года я был опять у этих берегов, когда он уже в последний раз посетил этот маленький забытый мир счастья. - На обеих этих дорогах пришел мне в голову весь первый Заратустра, и прежде всего сам Заратустра, как тип: точнее, он снизошел на меня...
2
Чтобы понять этот тип, надо сперва уяснить себе его физиологическую предпосылку; она есть то, что я называю великим здоровьем. Я не могу разъяснить это понятие лучше, более лично, чем я уже сделал это в одном из заключительных разделов пятой книги 'gaya scienza'. 'Мы, новые, безымянные, труднодоступные, - говорится там, - мы, недоноски еще не доказанного будущего, - нам для новой цели потребно и новое средство, именно, новое здоровье, более крепкое, более умудренное, более цепкое, более отважное, более веселое, чем все бывшие до сих пор здоровья. Тот, чья душа жаждет пережить во всем объеме прежние ценности и устремления и обогнуть все берега этого идеального 'Средиземноморья', кто ищет из приключений сокровеннейшего опыта узнать, каково на душе у завоевателя и первопроходца идеала, равным образом у художника, у святого, у законодателя, у мудреца, у ученого, у благочестивого, у предсказателя, у пустынножителя старого стиля, - тот прежде всего нуждается для этого в великом здоровье - в таком, которое не только имеют, но и постоянно приобретают и должны приобретать, ибо им вечно поступаются, должны поступаться!.. И вот же, после того как мы так долго были в пути, мы, аргонавты идеала, более храбрые, должно быть, чем этого требует благоразумие, подвергшиеся стольким кораблекрушениям и напастям, но, как сказано, более здоровые, чем хотели бы нам позволить, опасно здоровые, все вновь и вновь здоровые, - нам начинает казаться, будто мы, в вознаграждение за это, видим какую-то еще не открытую страну, границ которой никто еще не обозрел, некое по ту сторону всех прежних земель и уголков идеала, мир до того богатый прекрасным, чуждым, сомнительным, страшным и божественным, что наше любопытство, как и наша жажда обладания, выходит из себя - ах! и мы уже ничем не можем насытиться! Как смогли бы мы, после таких перспектив и с таким ненасытным голодом на совесть и весть, довольствоваться еще современным человеком? Довольно скверно: но и невозможно, чтобы мы только с деланной серьезностью взирали и, пожалуй, даже вовсе не взирали на его почтеннейшие цели и надежды. Нам предносится другой идеал, причудливый, соблазнительный, рискованный идеал, к которому мы никого не хотели бы склонить, ибо ни за кем не признаем столь легкого права на него: идеал духа, который наивно, стало быть, сам того не желая и из бьющего через край избытка полноты и мощи играет со всем, что до сих пор называлось священным, добрым, неприкосновенным, божественным; для которого то наивысшее, в чем народ по справедливости обладает своим ценностным мерилом, означало бы уже