градусов, что пульс космонавта сначала очень повысился, а потом...
Автомат сгорел, у него плавились предохранители, и он передавал что-то странное об амбразуре и о новом виде логики без промежуточных вычислений. У меня тоже сгорело... сердце. В груди теперь пустота и боль. Я не знала, что такое горе. Я воображала, что в горе можно биться головой о камни, рвать на себе волосы, плакать, кричать... Теперь я знаю, что горе – это пустота, отсутствие всего, что существует, даже жизни...
А зачем она мне, эта жизнь, если я не могу сесть напротив него, чтобы мои коленки упирались в его жесткие колени, и, смеясь, смотреть в его щурящиеся глаза с лапками морщин, думая о самом заветном и радуясь, что он узнает это без всяких слов? Зачем, если он никогда больше не придет, если я никогда не услышу его голоса, не ощущу его запаха, отдающего табаком, кожей и немного бензином?.. Зачем?
Я хожу как с закрытыми глазами, натыкаясь на предметы и на людей, иногда на Бурова в лаборатории и тогда с ужасом отстраняюсь. Ведь он открыл Б-субстанцию... Более того, он уверил, что она опасна на Солнце, и побудил тем корабли-перехватчики лететь к Солнцу. Впрочем, ведь я сама помогала ему: мыла посуду, таскала тяжелые катушки проводов, вела журналы наблюдений... А если он не прав и никакой опасности Солнцу не было?.. Если жертва отца напрасна?
Две недели я жила во мгле. И мне страшно теперь, что мгла начинает рассеиваться, что жизнь вопреки всему существует и может затянуть меня своими неумолимыми зубчатыми колесами...
Мама сказала, что я не имею права быть такой парализованной. Папа отдавал жизнь во имя жизни.
Да, это так! Перестал биться измеряемый Автоматом пульс, и вскоре на Земле затрепетал новый пульсик беспомощного существа, которое словно пришло взамен.
Оно родилось, это слабенькое крохотное существо, которое ни в чем не было повинно, родилось в одном из московских родильных домов... И вот, оказывается, подчиняясь условностям жизни, я обязана, понуря голову, идти и приветствовать появление нового человека, рожденного далекой и чужой мне теперь женщиной.
Я подчинилась, потому что мне было все равно. Мне было безразлично, что Владислав Львович Ладнов не отходит от меня. Куда только делась его насмешливость и злость, он стал трогательно внимателен. Если бы я переключила рычаги своей «машины времени» на вчерашнюю девчонку, я вообразила бы, что он старается из-за моей убитой горем мамы, однако сейчас из своей пустоты я вижу все насквозь. Но мне все равно.
Ладнов пошел со мной в родильный дом. Мы купили по дороге уйму цветов. Я прятала в них лицо, чтобы не было видно, когда реву. Со мной это случается сейчас каждую минуту. Ладнов покорно шел рядом – я не захотела ехать в его машине – и говорил, говорил, говорил... Я только слушала его далекий голос, не распознавая слов, но угадывая мысли, которые он, может быть, не решался высказать. Ладнов жалел меня. Оказывается, я была нужна ему. Он и Бурова не признавал, сказал, что Сергей Андреевич слишком много взял на себя... Ладнов недолюбливал Бурова, потому что я была нужна ему.
А мне был нужен только папа, единственный человек, похороненный на Солнце. Неужели и в этом виновен Буров?
В приемной родильного дома мы встретились с Сергеем Андреевичем. Я пожалела, что Ладнов остался ждать меня на тротуаре... Боясь взглянуть на Бурова, я отдала ему цветы, чтобы он передал их вместе со своими.
Значит, он все-таки пришел сюда!.. Несмотря ни на что, не отступает от Елены Кирилловны. И где она взяла такое привораживающее зелье?
Вошла, как сушеная цапля, Калерия Константиновна.
– Как трогательно, что Лену на работе так все любят, – сказала она, величественно кивнув нам.
– Как ваш ревматизм? – едко осведомилась я.
Ревматизм у нее был выдуман, чтобы подчеркнуть ее «арктические заслуги».
Калерия Константиновна сделала самоотверженное лицо и посмотрела на меня.
– Ах, дитя мое, – сказала она. – Что в моей трагедии!.. Ведь у вас такое горе. Какой ужасающий несчастный случай.
Слезы у меня высохли.
– Это не несчастный случай, – резко возразила я, – он сделал так, чтобы не погасло Солнце.
– Ах, боже мой! Я до сих пор не могу принять этого всерьез. Солнце – и вдруг погаснет. Многие ученые ведь до сих пор еще не согласны с этим.
– Да, погаснет, – упрямо сказала я. – Может погаснуть.
– Ах, так же говорили про радиоактивную опасность. Но ведь мы живем.
Я ненавидела ее.
Буров был каменным, словно его это не касалось. Именно таким он и должен был быть.
– Я все решила, – объявила Калерия Константиновна. – Ребенка буду воспитывать я. Леночка должна вернуться к работе. Моргановский фонд женщин прославил ее на весь мир.
Вышла няня в белом халате, забрала цветы и коробки, которые принесли мы с Буровым. Калерия Константиновна передала изящную корзиночку, плотно запакованную.
Няня привела нас в гостиную. Здесь лежали дорогие ковры, стояли мягкая мебель, цветы и почему-то несколько телевизоров. На один из них и указывала няня.
– Сейчас вы можете повидаться с вашей мамой.
Я не поняла ее. Почему – мама? Разве она пришла?
Но речь шла о Елене Кирилловне.
– Можно пройти к ней? – глухо спросил Буров.
– Вы папа? – простодушно спросила няня.
У нее было удивительно знакомое лицо. Только потом я поняла, что это известная киноактриса, которую я обожала.
Буров не ответил. И это было невежливо.
Няня-кинозвезда подвела нас к видеофону.
– Сейчас увидите ее. И она вас увидит. Поговорите, но только недолго.
На экране появилась Елена Кирилловна. Изображение было цветным и даже объемным. Из-за чуть неестественной контрастности лицо ее выглядело усталым, но поразительно красивым, неправдоподобным, нарисованным. На подушке отчетливо виднелись разбегающиеся от головы складки.
– Лю, милый! Как я рада... – услышала я ее голос.
Сердце у меня сжалось, слезы заволокли глаза. Она заметила только меня, хотя мы стояли перед экраном все трое.
– Как бы я хотела тебя обнять...
– Вы рады? Он – мальчик? – спросила я, чувствуя, как была не права к этой изумительной женщине.
Она, видимо, ничего не знала о моем несчастье. И хорошо! Не надо ее волновать, хотя... хотя, кажется, они с папой не очень друг другу понравились. Но все равно она была чудесной, она должна была кормить малютку, ее нужно было беречь.
– Я так боялась, – говорила Елена Кирилловна. – Я не верила, что у него все в порядке, что есть и ручки, и ножки, и пальчики... А у него даже волосики вьются.
– Ах, теперь все боятся, – вздохнула Калерия Константиновна. – Эта ужасная радиоактивность подносит омерзительные уродства.
– Вы же не верили в радиоактивность, – буркнула я. – И в гаснущее Солнце не верите...
– А мы уже все решили, – не обращая на меня внимания, весело сказала Калерия. – Мальчик будет жить у меня. Я буду... я буду его...
– Кормилицей, – подсказала я, бросив взгляд на доскоподобную фигуру тонной дамы.
Калерия ответила мне сверкнувшим взглядом.
– Работа ждет, – выдавил из себя Буров, пожирая глазами экран.
Елена Кирилловна скользнула по Сергею Андреевичу равнодушным взглядом.
– Нет, Буров, – сказала она. – Я не вернусь к вам.
Калерия Константиновна резко повернулась.