– Идите скорей, ваш вагон давно прицеплен, отправляют.
Побежал я обратно на пути. Нет нигде моего вагона. Не могу найти. Сюда бегу, туда кидаюсь. А в темноте разобрать ничего невозможно. Ношусь я как сумасшедший по станции, чуть не плачу. Спрашиваю всех: 'Не видали вагон номер '172-256', с одного боку горелый?' Нет, никто не видал. Да и разве разглядишь тут что-нибудь, в эдакой темноте! А дождь льет все пуще и пуще. Вымок я до самых внутренностей. Дрожу весь как осина. Забежал я куда-то на пути, где уж и народу нет, спросить некого. Только ветер в темноте рваным железом погромыхивает. Слышу, состав какой-то пошел, и как раз в ту сторону, куда и нам отправляться. Бегу я между составами, а слева и справа, навстречу и вдогонку колеса постукивают. Стой, погоди! Вот он, мой вагон, обгорелый сбоку, и площадка тормозная. Обогнал меня. Еле уцепился на ходу за поручни, навалился на площадку, кое-как влез. Ну слава тебе господи!
– Дарья! – кричу я в вагон. – Жива, здорова? Заждалась, чай… Ай, Дашутка! Ты что, заснула, что ли?
Не отвечает. И тихо в вагоне, нет никого, пусто. Упало у меня сердце, Ах, Дашка ты, Дашка! Вот и понадейся на тебя. А обещала сторожить. Заждалась, должно быть, бедняжка, пошла искать меня да и заблудилась. Где уж тут девчонке найти, когда я и сам-то целый час плутал! Жалко мне стало девчонку, да что же делать? Где же ее теперь искать? Ясно, отстала Дашка. А меня всего трясет. Промок очень. И до того пальцы застыли – фонаря зажечь не могу.
Решил я сперва согреться. Пошарил в углу: стояла там у меня припасенная заветная поллитровочка. Еле нашел – упала, откатилась к другой стенке. Выбил я пробочку, крякнул, хлебнул – полезли у меня глаза под самые брови. Батюшки! Да что это такое? Всякого я в жизни пробовал, самого крепкого… Маляры меня раз было политурой угощали – ничего… А другой раз музей эвакуировали, закоченел я на ветру, так студенты меня научным спиртом из-под ящерицы саламандры потчевали. Но такого зверства у меня еще во рту в жизни не было. Вроде как зажигательную бомбу проглотил. Сел я на пол, а потом повалился совсем и лежу, раскрывши рот, словно селедка на блюде. И как люди дышат, забыл, и голоса нет. Только хлюпаю, будто рваный сапог. А кругом во внутренности у меня все карболкой шибает. Отдышался чуток, зажег фонарь, гляжу – милые мои! Да я не в свой вагон залез… Вагон тоже поврежденный, видать, при бомбежке, но только кругом бутыли какие-то стоят, аптекой воняет.
Тут я сообразил: это я в вагон с медикаментами влез. Лекарства, медикаменты тоже, видно, из Москвы послали для больниц в освобожденные районы. А я в темноте обмишурился, карболки хватил. В общем, полную себе внутреннюю дезинфекцию произвел – и чувствую, ребятки, эти самые микробы из меня давай бог ноги. Еле отчихался. Потом чих прошел, икота взяла. Ну, слава богу, думаю, хорошо, хоть карболка попалась, а то мог еще йоду напиться.
Так. Ну, допустим,, полечился, а что же дальше делать? Где мне мой вагон искать теперь, где Дарья моя, анчутка несчастная? Хотел я было соскочить на ходу, да поезд разогнался под уклон. И что толку соскакивать на перегоне? Что я один в поле буду делать, да еще ночью… Вот комиссия отца Денисия, история кума Григория!
Замечаю, однако, что тормозит поезд, видно, к станции подъезжаем. Как стрелку проехали, я, не дожидаясь остановки, соскочил.
Тихо кругом. Составы стоят. Темно. Людей не слышно. Потом рожок где-то запел, паровоз закричал, буфера задлинькали. Пролез я под вагонами, побежал туда. Отправляют какой-то состав.
– Что за поезд? – спрашиваю.
Из темноты сверху отвечают:
– Санитарная летучка.
Это раненых с фронта везут в госпиталь. И идет состав в сторону той станции, где я свой вагон потерял. Стал я проситься в теплушку – не пускают. Говорят, переполнено все, места нет. Я все-таки вскочил на ходу, а мне велят обратно сойти, чуть не спихивают.
– Не положено, – говорят, – в санитарном поезде посторонних возить.
– Дружочки, – говорю, – уважаемые, я же не посторонний! Я от своего вагона отбился. Сам по этой научной части.
Слышу, в темноте посопел кто-то, словно принюхался, да и говорит:
– Шут его знает. В темноте не видать. Но запах, верно, от него медицинский. Ладно, пусть до станции доедет.
Так я и попал снова на ту же станцию. А тут уж немножко светать начало. Бегаю я опять по путям, кричу:
– Дашутка, Дарьюшка, милая! Аукнись, подай голос! И вдруг слышу откуда-то с другого пути:
– Тута я, тута, дядя Гурыч!
Кинулся я в ту сторону, посветил фонарем… Вот он, мой чрезвычайный, особого назначения! Дашка как бросится мне на шею прямо сверху! Я даже на землю сел. А потом вдруг как начала меня обоими кулаками барабанить – ив грудь и по шапке.
– Да ты обалдела, что ли? Она в рев.
– Да, вы зачем меня одну бросили! Темно, боязно. А потом самолеты прилетали, две бомбы кинули. А вас нет и нет… Я думала, уж вас убило, как Лешу… Только я, дядя Гурыч, никуда от вагона не отлучалась. И когда налет был, все побежали, а я тут сторожила, как вы наказывали. Всю ночь. Только смерзла шибко.
И у самой зубы словно дважды два долбят. Ну, проехали мы еще день и прибыли наконец на эту самую Козодоевку. Дашутка моя волосы расчесала, умылась из чайника, вещички свои собрала и подает мне руку, вроде как взрослая дамочка: пальцы лодочкой, аккуратно.
– Дядя Гурыч, премногое вам спасибо, что довезли. Очень вам благодарна с мамой, на всю жизнь. Если вам отлучаться от вагона нельзя, так я сама сейчас сбегаю до дому, а потом с мамой приду к вам, кушать принесу. И белье соберите мне, мы вам сразу с мамой тут же постираем. А то вы весь заносились совсем. Счастливо вам пока оставаться!
И пошла. Взвалила мешки свои, котомочки, идет, сама тоненькая, стеганка до колен, башмаки полведерные по грязи плюхают. А я гляжу вслед, думаю: 'Вот доставил девчонку на место. Теперь у них, чай, радости будет!.. А ты, Афанасий Гурыч, следуй по своему направлению. Один теперь… Своих детишек завести некогда было, всю жизнь на пути провел, ну хоть чужих ребят книжками порадуй. Все-таки будет с тебя какой-нибудь толк'.
Скрутил я цигарку, за кипятком сходил к паровозу, прикурил у машиниста. Прошел эдак часок, другой. Новый паровоз дали, ждем отправления. А Дашутки не видно. 'Конечно, ей уж теперь не до меня', – думаю.
И тут вижу: между путей бежит, спотыкается Дашка моя и тянет за руку высокую женщину. Увидела меня Дашка, вырвала руку, побежала, на самой лица нет. Бросилась ко мне, ткнулась головой в плечо. Выговорить ничего не может, только бьется вся, колотится головенкой своей о меня и одно твердит: 'Ой, дядя Гурыч… дяденька!..' Ничего не могу разобрать. Гляжу на гражданку, которая с ней. Подошла она ближе, сама слезы глотает, шепнула на ухо, и оступилось во мне сердце. Вон она, какая беда! Некуда было спешить девчонке. Несчастное дело получилось…
– Как же это так? – спрашиваю. – А она-то дождаться не могла, торопилась все…
– Это,– отвечает,– немцы уж перед самым уходом ворвались к ним и вот что натворили. Ну, Даша, успокойся. Не надо, милая… Что же делать, девочка! Дашенька, родная, не надо…
– А вы сами кто ей будете? – спрашиваю.
– Я учительница. Даша Маркелова у меня в классе была. Хорошо успевала. А вам, – говорит, – спасибо, дорогой, что довезли девочку.
Потрепал я Дашу по голове, затихла она немножко.
– Эх ты, горе мое! – говорю.– Как же ты теперь тут одна будешь, неуютная?.. Давай, Даша, я тебя на обратном заезде, как порожняк будем гнать, к тетке возьму. Я бы тебя и к себе в дочки забрал, да ведь жизнь у меня перегонная, на колесах моя жизнь, дорожный я житель. А тебе требуется воспитание.
Учительница слезы вытерла, посмотрела на меня и говорит:
– Милый вы, славный человек… Как вас зовут? Афанасий Гурыч? Так вот, Афанасий Гурыч, за Дашу не беспокойтесь. Ей тут хорошо будет. У нас детдом открывается. Пока Даша у меня поживет. Верно, девочка? А потом я ее в детдом определю. С ее тетей мы спишемся.