– Alors... maintenant... voyons...[25] – начинал аббат, но тут же терялся и умолкал.
Однако Козимо, который поглощал самые разные книги и половину времени проводил за чтением, а вторую половину на охоте, чтобы было чем заплатить книгопродавцу Орбекке, сам мог немало порассказать аббату, например, о Руссо, который, собирая гербарий, бродил по лесам Швейцарии, о Бенджамине Франклине, ловившем бумажным змеем молнии, о бароне де ла Онтане, что счастливо жил среди туземцев Америки.
Старый аббат Фошлафлер с восторгом внимал рассказам Козимо – не знаю уж, из неподдельного любопытства или же на радостях, что ему самому не придется объяснять все это ученику. Он кивал головой и всякий раз, когда Козимо спрашивал у него: «А вы знаете, как это бывает?» – отвечал: «Non! Dites-le moi!» или же «Tiens! Mais c’est epatant!»[26]
А когда Козимо сам давал ответ, он говорил «Mon Dieu!»[27] таким тоном, что это в равной мере могло означать и восхищение перед новыми проявлениями величия Творца, открывшимися ему в этот миг, и огорчение перед лицом вездесущего зла, которое в разных обличьях неотвратимо правит миром.
Я был еще слишком молод, а друзья Козимо принадлежали к низшим слоям и были сплошь неграмотны, так что свою потребность поделиться с кем-то необычайными сведениями, вычитанными из книг, он удовлетворял, засыпая вопросами и объяснениями своего старого наставника. Аббат, как известно, со всем соглашался и не вступал в споры, что проистекало из его глубокого убеждения в суетности всего и вся, – а Козимо пользовался этим.
Вскоре Козимо и старый аббат как бы поменялись ролями: теперь Козимо стал учителем, а Фошлафлер – учеником. Брат взял над аббатом такую власть, что ему удавалось увлечь за собой дрожащего от страха священника в странствия по деревьям. Однажды старый аббат, свесив с ветки тоненькие ножки, просидел целый день на могучем каштане в саду д’Ондарива, любуясь отражением закатного солнца в поросшем кувшинками пруду, разглядывая редкостные растения и беседуя с братом о монархическом и республиканском правлении, о сущности и истинности различных религий, о китайских ритуалах, о лиссабонском землетрясении, о лейденском банке и о сенсуализме.
Я томился в ожидании урока греческого языка, но мой учитель куда-то исчез. Наконец вся семья всполошилась: аббата искали в поле, в лесу и даже на дне рыбного садка, решив, что Фошлафлер по рассеянности мог в него свалиться и утонуть. Аббат вернулся лишь вечером, жалуясь на боль в пояснице от долгого сидения на ветке в крайне неудобном положении.
Не надо, однако, забывать, что у старого янсениста долгие периоды пассивного приятия всех событий и новшеств перемежались нежданными и бурными проявлениями врожденной склонности к неукоснительной духовной суровости. Если в минуты рассеянности и апатии он без сопротивления воспринимал любую крамольную идею, к примеру мысль о равенстве людей перед законом, о неиспорченности дикарей или пагубном влиянии предрассудков, то буквально спустя четверть часа, подхваченный порывом, он вдруг проникался идеей, только что столь легкомысленно им одобренной, и развивал ее с присущим ему стремлением к логике и моральной строгости. Тогда в его устах обязанности свободных и равноправных граждан или добродетели человека, исповедующего естественную религию, становились непреложными правилами, канонами фанатической веры, причем вне этих канонов он видел лишь картину всеобщего разложения и считал, будто все современные философы слишком поверхностны и мягки в обличении зла, между тем как тернистый путь совершенства не допускает компромиссов и умолчаний.
В минуты этих внезапных взрывов Козимо не решался вставить ни слова из страха, что аббат сочтет его непоследовательным и недостаточно суровым, и возникший в его юношеских мечтах светлый мир вдруг превращался в кладбище, полное унылых мраморных надгробий. К счастью, аббат быстро уставал от такого напряжения воли и, обессилев, умолкал, словно от этих его стараний выхолостить любое понятие, свести его к голой сути и сам попадал во власть расплывчатых, неосязаемых теней, – он принимался хлопать глазами, глубоко вздыхал, затем начинал зевать и наконец вновь погружался в нирвану.
Но независимо от того, в каком состоянии духа он пребывал, понуждаемый Козимо, аббат посвящал свои дни занятиям и был связующим звеном между лесом и лавкой Орбекке, которому он вручал список книг, кои следовало выписать у книгопродавцев Парижа или Амстердама, и забирал новые поступления. Это и послужило причиной его бед. Разнесся слух, что в Омброзе живет священник, который следит за всеми самыми что ни на есть кощунственными книгами в Европе; об этом проведал и церковный трибунал.
Однажды в полдень на нашу виллу явились сбиры произвели обыск в комнатке аббата. Среди его молитвенников они нашли тома Бейля, правда еще не разрезанные, но и этого им оказалось достаточно, чтобы увести беднягу с собой.
Помнится, небо заволокли тучи, и я из окна моей комнаты растерянно наблюдал за этой грустной сценой, перестав учить спряжение аориста, ибо понял, что больше уроков не будет. Старый аббат шел по аллее посреди вооруженных головорезов и смотрел на деревья, в какое-то мгновение он рванулся, словно желая подбежать и взобраться на вяз, но у бедняги подкосились ноги. Козимо в тот день был в лесу на охоте и ничего не знал. Так они и не попрощались.
Мы ничем не могли помочь аббату. Отец заперся в комнате и не желал даже прикоснуться к пище из боязни, что иезуиты хотят его отравить. Аббат провел остаток жизни в тюрьме и монастыре, непрестанно предаваясь покаянным молитвам. Он посвятил всю жизнь Богу, но до конца дней своих так и не смог понять, во что же он верит, однако при этом до последнего вздоха старался быть стойким в своих верованиях.
Арест аббата все же не помешал Козимо продолжить свое образование. Именно в это время он вступил в переписку с крупнейшими учеными и философами Европы, к которым обращался с просьбой разрешить его сомнения и подтвердить догадки, а иногда и ради удовольствия заочно побеседовать с величайшими умами и заодно поупражняться в иностранных языках. Жаль, что все бумага, которые он прятал в дуплах деревьев, известных ему одному, бесследно пропали – наверняка были изъедены плесенью и изгрызены белками, – иначе достоянием истории стали бы письма, написанные рукой самых знаменитых мыслителей века.
Для хранения книг Козимо одну за другой соорудил своего рода подвесные библиотечки, защищенные, насколько возможно, от дождя и грызунов; их он постоянно переносил с места на место в зависимости от своих нужд и настроения, ибо смотрел на книги словно на птиц и не хотел, чтобы они лежали неподвижно и были заключены в клетку.
– Это чтобы им не было грустно, – объяснял мне брат.
В самом массивном из этих книжных шкафов выстраивались тома «Энциклопедии» Дидро и д’Аламбера, по мере того как они поступали к брату от одного книгопродавца из Ливорно. И если в последнее время от беспрестанного чтения мысли Козимо стали витать в облаках и он во многом утратил интерес к окружающему, то теперь, просматривая великолепные статьи «Энциклопедии»– такие, как «Abeille, Arbre, Bois, Jardin»[28], – брат заново открывал мир вокруг себя. Среди заказанных им книг были теперь и практические руководства, к примеру справочник по лесному делу, и брату не терпелось на опыте проверить свои новые познания.
Труд человека всегда интересовал Козимо, но до сих пор его жизнь на деревьях, внезапные исчезновения и появления зависели от необъяснимой, мгновенной прихоти, словно он был беспечной птичкой. Теперь же им овладело желание сделать что-либо на благо ближним. И если хорошенько разобраться – этому его тоже научило знакомство с разбойником. Отныне ему доставляло радость быть полезным и нужным для других.
Он научился подрезать деревья, и зимой, когда они простирают к небу хаотически сплетенные ветви и словно молят придать им более разумную форму, чтобы легче было весной зацвести, украситься листьями и плодами, Козимо предлагал свои услуги окрестным садоводам. Он хорошо знал свое дело и брал за работу совсем немного, так что не было ни одного арендатора или садовода, который не обращался бы к нему за помощью. И нередко можно было видеть, как в кристально чистом утреннем воздухе, широко расставив нога и закутав шею шарфом, брат вскидывал садовые ножницы и – раз, раз! – безошибочными движениями обрезал засохшие ветки и побеги. Столь же искусно действовал он, вооружившись ножовкой, в парках среди красавцев деревьев, призванных давать людям прохладу, и в лесах, где, сменив могучий топор дровосека, годный лишь на то, чтобы рубить под корень вековые дубы, на легкий топорик, умело работал наверху, среди ветвей.